Страница 7 из 131
– Кирпич принесу из крепости, хватит? – оглянулся на него Нечай.
– Рубль даю! – хозяин хлопнул монетой по столу, – а ты что?
– Ну, я, вообще-то, жизнь свою ставлю, – Нечай усмехнулся, – а если этого мало, держи – все, что есть. Не вернусь – мне и не пригодится.
Он выгреб на стол с десяток алтынов.
– Я десять алтын ставлю, что вернется! – крикнул Некрас, и после этого ставки начали расти. И Афонька вынул полуполтину, но Нечай сказал ему потихоньку, что святому отцу не пристало играть в азартные игры. Даже на стороне бога.
Долго рассчитывали, сколько кому причитается в случае выигрыша. Получилось, что на свой копейки Нечай возьмет почти три рубля: не то что бы мужики верили в гнев божий, но в существовании оборотня не сомневался никто. Нечай был достаточно пьян, чтобы не сильно задумываться о последствиях своего опрометчивого поступка, ему хотелось покуражиться. Обычно он очень настороженно относился к людям и каждую секунду ждал от них подвоха, и только напившись, слегка расслаблялся. Он предпочитал думать, что люди изначально ненавидят его, чтобы не испытывать мучительных сомнений и разочарований. И стоило только дать себе небольшое послабление, усомниться в их ненависти, как дело обязательно заканчивалось крушением иллюзий.
Вот и теперь ему показалось, что люди вокруг вовсе не питают к нему неприязни, особенно те, кто поставил на него деньги. И непременно нужно их доверие оправдать. Нечай тряхнул головой – он много раз давал себе слово, что не будет идти на поводу чужих желаний, потому что они рано или поздно войдут в противоречие с его собственными. Ни чье доверие он оправдывать не станет. Ему весело и интересно, он вовсе не собирается умирать.
Его потихоньку начали подталкивать к выходу, когда Нечай вспомнил главное.
– Эй! Я еще ничего вашему богу не сказал! Или под крышей ему не слышно?
– Давай на улицу! – зашумели и засмеялись вокруг, – может и в лес идти не придется, щас как жахнет молнией!
Из трактира вышли все до одного, даже Афонька, которому ну точно не следовало слушать хулы, обращенной к богу.
Нечай не сомневался в том, что бог тоже его ненавидит. Только в отличие от людей, бог плохо слышал и ленился свою ненависть проявлять. А если и проявлял, то действовал через людей, безо всяких молний и оборотней.
Ветер стих, но по небу все так же быстро неслись рваные, полупрозрачные облака, и сквозь них просвечивала луна: то мутнела и пульсировала радужным ореолом, то, напротив, светила ярким, ровным светом.
– Ну? Давай, давай! – хохотали подвыпившие мужики, – чего ждешь?
Нечай посмотрел вокруг, усмехнулся, поднял лицо к небу и разразился длинной матерной тирадой, которая должна была смутить не только ямщиков, что распрягали повозки на соседнем постоялом дворе, но и их лошадей. Когда он замолчал, несколько секунд над дорогой висела тишина, а потом толпа закатилась от хохота. Они утирали слезы, свистели, улюлюкали, топали ногами и вскидывали вверх кулаки, выражая восторг и восхищение. Пожалуй, Нечай давно не имел такого успеха. Афонька тихо и часто крестился, прижимаясь к крыльцу трактира, и втягивал голову в плечи – ждал грома небесного.
Лес пронизывал свет – неверный лунный свет, в лучах которого искажались краски, и живое казалось неживым. Белесый, с налетом желтизны, с восковым оттенком, который приобретает человеческое лицо после смерти.
Нечай шел по широкой тропе, ведущей к усадьбе Тучи Ярославича, и торопился вовсе не потому, что боялся – ему было холодно, и он надеялся согреться. Легкий хмель яблочного вина быстро улетучивался, и мучительно хотелось выпить еще немного, чтобы не потерять ощущение невесомости, призрачности собственного тела и иллюзорности происходящего. Но ощущение это ускользало, оставляя вместо себя холод глубокой осени, неритмичный топот спотыкающихся ног и кружевные, шевелящиеся тени ветвей, сквозь которые сочился лунный свет, столь плотный, что его можно было пощупать рукой.
В оборотня Нечай не верил. Ни волчьи зубы, ни человеческие руки не могут нанести таких повреждений, от которых скончался Микула. Очевидно, тварь, которая его убила, имела длинные острые когти, поэтому он больше смотрел на сплетенные над тропой ветви деревьев – если это кошка, она прыгнет сверху. Непонятно только, почему зверь напал спереди, а не сзади – это казалось более естественным. Ну, да кто знает этих бешеных зверей – спереди защититься будет легче. У Нечая имелся широкий тесак, который дал ему в дорогу хозяин трактира. Он предлагал и иконку, но Нечай кинул в рот зубчик чеснока и посмеялся: тесак он считал куда как более надежной штукой.
Он не сразу заметил туман, стелящийся по земле, скорей почувствовал, что ногам стало холодней. Странный, ледяной туман. При луне казалось, будто он сам по себе излучает свет. Он был столь густым, что Нечай не видел, куда ступает, и от этого уверенности в его шагах поубавилось.
Он прислушался на всякий случай, и вдруг понял, что вокруг стоит ужасающая, мертвая, абсолютная тишина. И в ушах от этой тишины звенел тонкий, неприятный, надсадный звук. Нечай потряс головой, но звук никуда не исчез. Остатки хмеля текучим холодком сползли к ногам и растворились в тумане… Нечай нервно оглянулся, но не увидел ничего, кроме теней и лучей цвета воска. Голые дубовые ветви не шевелились, и их неподвижность была сродни тишине, застывшей вокруг – словно время остановилось. Двигался только туман под ногами – то перекатывался, словно густой кисель, то струился подобно быстрой воде, то вспархивал над собой легкими венчиками. Нечай и не заметил, что давно стоит, и шаг вперед представляется ему чем-то неестественным, трудным, неразумным.
Нельзя сказать, что Нечай совсем ничего не боялся. Напротив, боялся, еще как! Но страх его был вполне объясним, зрим и осязаем. Теперь же, стоя посреди осеннего леса, просвеченного луной, и глядя на холодный туман, он не мог понять, чего испугался. Смерти? Нет, пожалуй, нет. Страх смерти тоже можно пощупать. Он не мог объяснить, почему у него холодеют руки, и ноги отказываются шагать вперед. Он попробовал представить себе какое-нибудь чудовище, которое выйдет на него из темноты, но и этого показалось мало – ничего общего с появлением чудовища его страх не имел. Это был страх прикосновения, прикосновения к чему-то не столько опасному, сколько противоестественному, чужеродному.