Страница 17 из 30
Вот же диво. Вроде и привыкла ужо писать — что лекции, что рефераты, а все одно пальцы негнуткие, упрямые. Попишешь — и надобно шевелить, чтоб кровь по ним пошла. А письмо… Не о том бы мне писать, не об экономе и соли. Если по правде, то в тереме моем хватило б и котелков, и одеял, и круп всяких. А чего не хватило — рынок близехонько, там и сыскалось бы. Чай, не сбеднели б мы, сами себе припасы справивши, но…
Написать бы, что скучаю зело.
По дому нашему. По яблонькам, которые перецвели. По Пеструхе и двору… Косили ль траву? Косили, верно, да… Все одно не каждую неделю, а стало быть, поднялась она, забуяла, особливо крапива у дальней межи. Эту крапиву бабка специательно не выводила, чтоб было с чего щец наварить. С крапивы-то они хорошими выходили и пользительными. Малина, мыслю, тоже разрослась, недраная. А забор чинить надобно было еще прошлым годом. Огород… кто его садил?
Хата за зиму отсырела, обиделась, что бросили без пригляду. Она и так без крепкой мужской руки едва-едва держалась. Арей забор поставил бы. И наличники подтянул бы провисшие. С полом сладил бы скрипучим. А еще крышу перестлать бы…
Вернусь ли я когда?
Увижу ль бабку, которая, мнится мне, краску с лица поистерши, постареет… Я без нее скучаю. А она как? Вспоминает ли меня? Чтоб не словом гневливым, как сославшую ее, боярыню, в Барсуки какие-то, но как свою Зославушку, которую на коленях баюкала да от болячек детских выхаживала?
Ох, боюсь…
Всхлипнула я.
И платочком глаза отерла.
А после сыпанула на пергамент песочку мелкого, чтоб скорей, значит, просохли чернила, да бумагу эту стряхнула. Запечатаю сургучом, колечком приложу, оттиск оставляючи, и хоть не родовое у меня колечко, не намагиченное, которое печать неразламываемой сделает, а все красивше.
Выехали мы на семый день.
А уж как выезжали… Небось вся столица сбеглась на этакое диво поглазеть. Про царевичей-то ведали, что учились они и цельный год проучились, помудрели…
Ну, как помудрели. Еська небось ежели чудом каким и доживет до седых волос, да при том мудрости навряд ли прибавит. Но народу о том говорить неможно.
Неполитично сие.
Значится, сперва загудели трубы медные числом с две дюжины. Под воротами загудели, воронье окрестное пужая. И взвились черные стаи, закружили с карканьем. В толпе-то, мыслится, разом сыскались бабки, которые в том дурной знак узрели. Да только какая ворона, себя уважающая, на месте при этаком гвалте останется?
Выстроились перед воротами трубачи в одежах алых.
Щеки пучат, дуют в рога кривые, медью окованные.
Барабанщики стучат.
Певчие песню затягивают, царя-батюшку славят.
Тут же и знаменщики со знаменами. И ветерок полощет полотнища шелковые, отчего орлы на них кривятся да народу подмигивают будто бы. Вот вышел глашатай в шапке высокой, чтоб, значится, отовсюду его видать было, а для надежности на плечи рынды всперся. И уж оттуда волю царскую и зачитал. Дескать, словом и делом будет служить царевич всему народу, а для того отправляется ныне укрепляться в знаниях не куда-нибудь, а в Чернолужье.
Там, значится, нежить расплодилась.
А я хмурюсь, силясь вспомнить, где это самое Чернолужье искать. Уж не то ли Чернолужье, которое под Тульиным стоит? Да на семи озерах? Нежити всякой там и вправду изрядно, озера стоялые да болота — для ней самое милое место.
Глашатай же продолжал кричать, рассказываючи, какие подвиги совершит царевич во славу царствия Росского и зачета по практике ради. Ажно я заслушалась… Это ж сколько нам нежити известь придется? Вон, и виверну помянули… Архип Полуэктович только нахмурился.
А мне подумалось, что как ни крути, но виверна ему родич.
Только крылатый и безголовый.
Вот глашатай и смолк.
Внове загудели рога. И трубы заорали. Застучали в барабаны барабанщики. Что-то громыхнуло. Лязгнуло. И ворота Акадэмии отворились, первую подводу пропускаючи.
Стрельцы.
Рынды.
— Нам бы еще скоморохов, — пробурчал Архип Полуэктович, в седло взбираясь. И парасольку свою открыл, на сей раз шелковую, расписанную цмоками предивными.
— Зачем скоморох?
Меня уже в Акадэмии посадили на вожжи, я их и подобрала, сжала покрепше: ну как испужается лошадка труб с рогами? Где потом ловить? У меня ж на телеге подотчетной утвари двести сорок пять единиц. Растрясет — эконом после душу из меня выколупает той самой дырявой ложкой.
— А без них не веселою. — Архип Полуэктович лошадку свою, махонькую да косматую, больше на здоровущего кобеля похожую, чем на коня, пятками тронул. — Не зевай, Зось, наш выход… Народ жаждет зрелищ.
Вот тут-то я согласна была. До зрелищев наш люд зело охочий. И тут уж немашечки разницы — зреть ли, как смутьяна казнят, на ярмарочных скоморохов аль на выезд царевичев.
Поехали.
Сперва целительницы, коих ажно три телеги набралось. Да те телеги они покрывалами расшитыми прикрыли для красоты. Коням в гривы ленты заплели, на дугу бубенцов повесили гроздьями, сами разоделись, кто во что гораздый. Сидят пряменько. Спины держат.
И выходит же ж! Пусть телеги для таких выездов и не предназначенные…
За ними уж стихийники, которые больше верхами. А поелику из боярских детей они, то и кони были хороши, и сбруя. Ветерку намагичили, что по-над толпою пронесся, сыпанул серебристыми звездами, а оные звезды на землю посыпались монетами полновесными.
Загудел люд.
Иные, особо доверчивые, и кинулись магическое золото подбирать. Сие, конечно, зря… Эти монеты — иллюзия. Коснись — и распадется, обожжет пальцы холодком.
Нам Архип Полуэктович так объяснял.
За стихийниками некроманты выезжали.
Телега черная. Кобыла… Чуется, не особо живая кобыла, если и кобыла вовсе. Тварюка огроменная, на которой разве что горы пахать. Бухает тяжко копытами, от каждого шагу площадь вздрагивает. Махнет тварюка хвостом, и люди шарахаются. Глянет красным глазом, и вовсе пятятся.