Страница 3 из 121
Стенают… и осознавать, что это она виновата, что смирись, и все иначе бы повернулось. Но нет, застила глаза ей гордость боярская. Так платой за нее отныне — жизнь. И ладно бы ее, своей ей не было бы жаль. Сама б подняла чашу на пиру свадебном. Сама бы слово сказала, желая молодым долгих лет. Сама бы и выпила до дна, с кислым вином, с горьким ядом, слезою приправленным. А после бы ушла тихо, как уходили иные, те, которые до нее были…
…но нет.
…не за себя она боялась. За сыночка…
Лежал под елочкой, на снегу и голенький почти. Мальчик ее сладкий, кудри сахарные кровью склеились, глаза бирюзовые в небо глядят. Улыбался… точно знала — улыбался. И значит, быстро умер. Милосердно. Конечно, за что на него, дитя сущее, гневаться? Вот и подарена ему была милостью царской легкая смерть.
Она упала на колени.
Закрыла глаза.
Завыла.
Горестно, что волчица… глухо… и тогда-то вернулась боль, а с нею — и сердце, стучавшее мерно, что механизмус, вновь ожило по-настоящему.
…удалось.
…нет, нельзя сказать, что была она беспамятна и не ведала, что творила.
Ведала.
Когда руками копала могилку в снегу, обламывая ногти о мерзлую землю.
Когда укладывала на дно колючие еловые лапы.
И на них — своего мальчика, в шубу завернутого. Когда засыпала его рыхлым снегом… когда выволакивала камни, окружая могилу. Шептала слова из книги проклятой, которая, о диво, при ней осталась. Не знали? В царских хоромах много сокровищ, которые никто-то сокровищами не считает. И эта книжица… случайно попалась под руку, выпорхнула, сыпанула пылью на руки. Раздразнила любопытство.
Нет, тогда-то она и не думала воспользоваться.
Увезти хотела.
Чтоб не попала эта книжица в чужие руки, чтоб не причинила зла… спрятать.
Изучить.
А вот час пришел, и крови пролитой хватило. Чем не жертва? И не ею принесена. Осознав это, она рассмеялась.
Уже позже, окончательно решившись, она шла, брела, не разбирая дороги… и добрела до деревеньки…
…ее не ждали.
…встретили брехливые собаки. Глупые создания, в которых жизни было — капля. И эта капля не насытила, как и толстый мужик с оглоблей, вздумавший заступить ей дорогу.
Она срывала чужие жизни, что ромашки для венка, боясь лишь одного — что слишком мало их…
…несла.
…бежала босиком по колючему снегу, несла его, сплетенный древним знанием. Задыхалась от боли. И надежды. И страха, что надежды этой — недостаточно…
…лила молитву земле.
И собранную силу в посиневшие губы своего мальчика. Звала. Клялась. Кляла и обвиняла. Рыдала, позабывши и о гордости, и о мести, желая лишь одного — чтобы ожил.
Исполнилось.
…тогда это было сродни чуду. Дрогнули заиндевевшие веки, и снежинка сорвалась со светлых с рыжиною ресничек.
— Мама… мне так холодно, — сказал ее мальчик, протягивая руки. — Мамочка… почему мне так холодно?
— Ничего. — Она обняла, прижимая к груди того, кто был ее жизнью и надеждой. — Скоро я тебя согрею…
Знала ли она, чем обернется?
А если бы знала… нет, ничего б не изменилось.
Жизнь за жизнь?
Пускай.
Если ему, тому, кто был проклят, позволена такая плата, то и ее мальчик ничем не хуже.
— Ничего, — повторила она, обнимая сына.
Вырос. И только Морана знает, чего стоил ей каждый его год… посильная плата. Она не жаловалась. Она приспособилась. И хоронить. И воскрешать. И утешать.
Уговаривать.
Избавлять от лишней боли, ведь он, ее мальчик, так хрупок. К чему ему лишняя память? Лишние мучения? Она оставит все себе, ибо такова доля матери.
— Отпусти, — взмолился он, склоняя голову к ее плечу. — Если любишь…
Конечно, любит. Ради любви все… и ради справедливости… ради него…
— Скоро, — пообещала она, перебирая тонкими пальцами кудри. — Скоро все закончится, мальчик мой… и ты оживешь. По-настоящему оживешь… я нашла способ.
Гроза стихала.
И мертвецы рассыпались белым крошевом.
Отступали.
— Я согрею тебя, — она набросила на плечи сына шубу, пусть в этом и не было смысла. — Поверь… пожалуйста… в последний раз поверь.
— А если не выйдет?
Он смотрел в ее глаза с такой тоской, что сердце сжалось.
— Если не выйдет, — женщина облизала обветренные губы, — тогда я позволю тебе уйти…
— Спасибо, мама…
Глупенький ее мальчик.
Такой наивный.
На другом поле кипело пламя.
Оно летело по земле, оставляя черные следы ожогов. И снег вскипал. Шипела, плевалась вода, умирая в сердце огненного вихря. А он поднимался выше и выше.
До самых небес.
И те выгибались, страшась обжечься.
Звезды горели яркие, что угли. А угли хрустели под босыми ступнями, словно лед. Пламя цеплялось за пальцы азарина. Огненными нитями собиралось в ладонях, свивалось в ручьи, а ручьи разрастались реками.
— Не стоит бояться огня, — сказал Кирей и сунул руки в огненный вихрь. — Оно твоя суть.
Арей стоял в отдалении.
Он был бос.
И простоволос.
Он глядел на огонь жадно, но не решался протянуть руку.
— Сути невозможно лишиться и остаться живым… собой. — Кирей подбросил с ладони огненную птицу. — Поэтому… ты или зажжешь огонь…
— Или?
— Или умрешь.
— Сегодня?
— А чем тебе вечер не нравится? Тихо, спокойно… небо вон какое…
Завеса пламени окрашивала звезды алым.
— Вечер неплохой… но как-то я… морально не готов пока…
— А зря. Смерть, она такая… — Кирей усмехнулся. — Ждать, пока изготовишься, не станет. Страшно?
Арей тряхнул головой и признался:
— Страшно.
— Ты свободен уйти. Держать не стану. Уговаривать тем паче.
— Но я все равно умру.
— В какой-то мере. — Глаза Кирея полыхнули алым. — Возможно, ты умрешь физически. Когда то, что в тебе осталось, погаснет. И это, поверь, далеко не худший вариант. Но…
— Но?
Арей ступил на выжженную землю.
— Если убрать суть явления, то само это явление перестанет быть собой. Понятно объясняю?
— Не слишком.
Пламя отпрянуло, но тотчас потянулось к новой игрушке. Оно, новорожденное, почти отпущенное на свободу — нить Киреевой воли была слишком тонка, чтобы обращать на нее внимание, — было любопытно. Ему хотелось поскорей добраться до того, кто либо смел, либо глуп, либо и то, и другое разом.
Вспыхнет ли эта игрушка быльем?
Или же будет тлеть медленно и долго?