Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 17

— С лагеря я! Со школьного! — охотно объяснила Марь Иванна. — Поваром тут у них. Подрабатываю. А котел с супом третьего дня подняла, двинуться не могу! Вот, думаю, разотру уксусом, так, может, отпустит. А то — хоть помирай!

— Вам, женщина, не уксусом, дак, надо, — рассердилась колхозница, — а к Усачевой. Чтоб та вам хребет размяла. Ну, дак, она могет. Она, дак, и не такое. К ней с других городов, дак, ездеют.

Дико заколотилось сердце внутри Марь Иванны: не поверило, чтобы так повезло. И чтоб с первого разу-то, О-оспо-о-оди!

— Дорого берет? — для отводу глаз поинтересовалась она. — Усачева-то?

— Ну, дак, с вас, городских-то, дак, конечно, не задаром. Рублей, дак, пять, может, и попросит. А может, нет. Кто ж ее знает? Вы, дак, пойдите, ноги-то есть.

— Куда идти? — жадно спросила Марь Иванна.

— Ну, дак, куда? К лесу идите. Сначала, дак, речка будет. Дак, она махонькая. Разуетесь, и всё. Мост, дак, всё нам не поставят, а старый загнил весь. А она махонькая речка у нас, вся усохла.

Выспросив адресок Усачевой, Марь Иванна так лихо припустилась к лесу, что старухи, ждущие в магазине хлеба, проводили ее злыми насторожившимися глазами. Изба Усачевой была едва ли не самой убогой во всей деревне. Черная, покосившаяся, с маленькими мутными окошками, она наполовину ушла в землю, и заросли высоких подсолнухов вперемешку с лопухами и крапивой защищали ее от прохожих.

Марь Иванна поднялась по сгнившему крылечку, вошла в темные сени с запахом прелой картошки и ведром позеленевшей от несвежести воды в ведерке, остановилась и прислушалась. Из избы доносился топот босых пяток и прерывистый ребячий голосок:

— Ишо, ишо! Ах ты, мой бородатенький! Ах ты, мой раскудлатенький! А-а-а, ты меня бодаешьсси? А ну, дак, я тебя хворостинкой? И-и-х!

Марь Иванна сделала глубокий вздох и толкнула осевшую дверь. Перед ее глазами вылупился из скисшего воздуха черный козел, на котором, заливаясь детским хохотом, сидела старуха и погоняла его хворостинкой. Другой козел, серый, поменьше, лежал на полу и равнодушно жевал пук травы, которая росла прямо из щели. Старуха, сидевшая верхом на черном козле, была маленькая, сгорбленная, щупленькая, без единого зуба, с распухшими, как у младенца, розоватыми деснами. Волосы ее растрепались, платок сбился на спину, голубые глаза так и искрились от радости. Вид этой наездницы так напугал Марь Иванну, что она тут же начала пятиться задом обратно в сени.

— Дак, заходь, заходь, — радостно прикрикнула на нее старуха, — апосля намилуемся. И-и-х, ты мой раскудлатенький!

Она боком соскочила с козла, высоко задрав драную юбку, и Марь Иванна с ужасом убедилась, что сумасшедшая старуха была без трусов, в одних только резиновых галошах на босу ногу.

— Ну, дак, и гуляйте! — приказала она козлам, живо подтолкнула их к сеням, а оттуда выгнала на улицу. — В огороде гуляйте! Ужо к вечеру, дак, тогда заберу вас в избу вечерять, на морозе не кину!

Марь Иванна тихонечко сплюнула от отвращения.

— Мужики мои, — счастливым детским голосом сказала старуха. — Борька да Сергунь. Сергунь помоложе, чернявенький, прилипнет ко мне — не оттащишь, а Борька — старый уже, злобоватый стал. Чуть что не по ему — у-ух! Забодает! Во какой!

Марь Иванна с опаской огляделась. Половину избы занимала огромная печь с лежанкой, на которой было набросано какое-то тряпье, по углам темнели отлакированные временем лавки. Иконы, украшенные бумажными цветами, были до того старыми, что и не разобрать, кого изображали.

— Чего пришла, девка? — спросила старуха у Марь Иванны. — Никак присушить кого хочешь? Наше дело молодое!

Левый глаз Марь Иванны со страхом уперся в растрепанную метлу, перевязанную красной шелковой ленточкой. Старуха визгливо засмеялась.

— Метлица! — с гордостью закричала она. — Ух, и метлица! Хошь, покажу?

И, не дожидаясь ответа, вскочила на метлу верхом, опять без стыда без совести задрала нестираную свою юбку и, хохоча, понеслась по избе от двери к окошку. Марь Иванна повернулась, чтобы уйти, убежать куда глаза глядят (привел же черт к ненормальной!), но страшная старуха вдруг прислонила метлу к стеночке и совсем другим, окрепшим голосом спросила у Марь Иванны:

— Вижу, чего пришла-то. — Она сморщила нос, несколько раз, раздув ноздри, втянула в себя воздух и быстро выдохнула его назад, как лошадь. — Чую. Взошло семечко.

— Какое семечко? — оторопела бедная Марь Иванна.

— Ну, дак, какое? — повторила старуха. — Мушшинино, вот какое. В бабу семечко попало, детку бабоньке наспало.

Тут Марь Иванна, забыв обо всем, близко пододвинулась к Усачевой, унюхала тяжелый, болотный какой-то запах, который густо шел от разгоряченного тельца с голубыми глазами, и всхлипнула ей прямо в растрепанные седые патлы:

— Могёшь? Она сама у меня дитя, четырнадцать годков только.

— Дак, чего? — спокойно сказала Усачева. — За деньги-то.

— Заплотим! — страстно откликнулась Марь Иванна. — Кто говорит! Заплотим! Все отдам за Наташечку-то! Освободи только! Когда приводить?

— А вот я дай погляжу, — сказала Усачева и, достав откуда-то из-под тряпья колоду засаленных карт, ловко разложила их на столе.

Марь Иванна следила за ней измученными глазами.

— Пацан, — умильно сморщившись, спела Усачева, — вот он, пацанек-то! Ишь ты, стоит, ножки раздвинул! А крепенький-то! А глазища-то! Ух! Цыган! Вот тебе, девка, мое слово: цыган!

— Освободи, — белыми губами прошептала Марь Иванна, живо представив себе, как внутри Наташечки стоит незнакомый цыган, раздвинув ножки. — Заплотим тебе. Всё бери.

— Дак, веди, — сказала старуха. — Мы с мужиками, — она кивнула головой за окно, где в синеве и зелени мирно паслись недовольные козлы, — мы с мужиками моими, дак, отвечеряем, апосля приводи. В восьмом часу приводи.

На семь была назначена репетиция пьесы Островского «Гроза», в которой — исключительно с воспитательными целями — роль Катерины поручили неуправляемой Анне Соколовой, а роль Варвары — умненькой и старательной Чернецкой.

— Эх, Варя! — говорила Анна Соколова, прижав к сердцу руки. Пышная коса ее сверкала, как золото. — Не знаешь ты моего характеру! Я, конечно, сколько можно, терплю, но если не смогу терпеть…