Страница 14 из 167
IV
Необыкновенно! Непостижимо! Какая-то босонология! Какой-то невероятный мир босых! Некуда спрятаться от босых ног.
Аганька босая.
Прохожий босой.
Даже генерал, наверное, босой или сапоги сейчас снимет. Я даже подумал: уж не снять ли и мне сапоги?
Но снимай не снимай — ничего не изменится. Такая уж у писателя идеология. Любой мужик у него босой, а если не босой, то пьяница или колдун. И поразительное явление: как только на одну секундочку появляется человек в сапогах, все герои в один голос кричат: «Довольно! Бейте его! Перестаньте! Снимай сапоги!»
«Сапоги снимай, на печь полезай!» — говорит Егорка Арине в повести «Голый год».
Волк подошел к оврагу…
V
Теперь попробуем полюбить Пильняка.
Он талантлив очаровательно. Он писатель любви и босых ног. Он, воистину, писатель любви и революции. Он весь в революции.
Современнейший из современных писателей.
На себя
Слоновое приключение
Жил я, запомнил, в деревне деревне Большие Кабаны. Дом каменный строил. Ладно. Строил.
Навез кирпичей. Телеграмма: началась германская кампания — пожалуйте бриться.
Сбросил я кирпичи в сторону, собрал свое рухлядишко (штаны кой-какие) и пошел тихонько.
Только иду я лесом — слон на мене.
Ах ты, думаю, так твою так. Да. Слон.
А он хоботьем крутит и гудит это ужасно как.
Очень я испугался, задрожал, а он думает, что это тигр задрожал, и гудит еще пуще.
Оглянулся я по сторонам, поблевал малехонько, смотрю — канава. Лег я в канаву и дышу не шибко.
Только лежу не шибко — лягуха зелененькая за палец меня чавкает.
Ах ты, думаю, так твою так. Лягуха. А она все чавкает.
— Ты что ж это, — вспрашиваю, — за палец-то мене, дура, чавкаешь?
А она ужасно так испугалась и на верех. Я за ней на ве-рех. а в полшаге — мертвое тело. Лежит и на мене глядит.
Поблевал я малехонько и задрожал.
Только дрожу — смотрю, передо мной германский фронт.
11у, думаю, началась кампания — пожалуйте бриться.
Только я так подумал, прилег на фронт — великий князь мене к себе кличут.
Поблевал я малехонько, а он такое:
— Очень, — говорит, — ты героический, человек, становись, например, ко мне придворным паликмахером.
Стал я к нему придворным паликмахером, цельные сутки, например, его брею, а он восхищается, и все ему мало.
Только вдруг взбегает человек:
— Перестаньте, — кричит, — бриться. Произошла, — говорит, — февральская революция.
Оглянулся я по сторонам, поблевал малехонько и тихонько вышел.
НАД КЕМ СМЕЕТЕСЬ?
От составителя
В конце 20-х годов Михаил Зощенко был — без преувеличения — самым знаменитым русским писателем. Популярность его была безгранична. Сочинения Зощенко под гомерический хохот тысяч зрителей читали с эстрады знаменитейшие артисты. Где-то в провинции постоянно обнаруживался самозванец, выдававший себя за писателя Зощенко, дабы, пользуясь его славой, срывать разнообразные цветы удовольствия.
Да, это была самая настоящая слава, которую даже величайшим из великих нечасто доводилось обрести при жизни.
Эту громкую славу писателю принесли его короткие рассказы и фельетоны.
Говоря о них, Зощенко иронически называл их мелкой, неуважаемой формой» литературы, с которой обычно связывают «самые плохие литературные традиции». Это была шпилька в адрес традиционного представления об иерархии жанров, согласно которому повесть относится к более высокому жанру, чем короткий рассказ, а фельетон и вовсе должен быть помещен на самой низшей ступени этой иерархической лестницы.
Самому Зощенко такой подход был бесконечно чужд, даже враждебен. И он не раз высказывался на эту тему со всей присущей ему прямотой и определенностью. Например. вот так:
«Относительно моей литературной работы сейчас среди критиков происходит некоторое замешательство.
Критики не знают, куда собственно меня причислить — к высокой литературе или к литературе мелкой, недостойной, быть может, просвещенного внимания критики.
А так как большая часть моих вещей сделана в неуважаемой форме — журнального фельетона и коротенького рассказа, то и судьба моя обычно предрешена…
В высокую литературу я не собираюсь лезть. В высокой литературе и так достаточно писателей.
Но когда критики, а это бывает, часто, делят мою работу на две части: вот, дескать, мои повести — это действительно высокая литература, а вот эти мелкие рассказики журнальная юмористика, сатирикон, собачья ерунда, — это неверно.
И повести и мелкие рассказы я пишу одной и той же рукой. И у меня нет такого тонкого разделения: вот, дескать, сейчас я напишу собачью ерунду, а вот — повесть для потомства». («О себе, о литературе и о своей работе»).
Я склонен рассматривать этот иронический выпад как эстетическое завещание писателя, из которого я старался исходить, составляя этот том.
Исходя из этого «эстетического завещания», я отказался от традиционного подразделения коротких зощенковских новелл на рассказы» и фельетоны». Руководствовался я при этом еще и тем соображением, что грань между рассказом и фельетоном у Зощенко, как правило, весьма условна и, в сущности, неразличима. Сам он постоянно одни и те же свои юмористические истории публиковал сперва под рубрикой «Фельетоны», а потом, в более поздних изданиях, переводил их в разряд «Рассказов».
Нищий
Повадился ко мне один нищий ходить.
Парень это был здоровенный: ногу согнет — портки лопаются, и к тому же нахальный до невозможности. Он стучал в мою дверь кулаками и говорил не как принято: «подайте, гражданин», а:
— Нельзя ли, гражданин, получить безработному!
Подал я ему раз, другой, третий. Наконец говорю:
— Вот, братишка, получай пять рублей и отстань, сделай милость. Работать мешаешь… Раньше как через неделю на глаза не показывайся.
— Ладно, — сказал нищий, рассматривая на свет полученные деньги. — Пускай так. Значит, это за неделю вперед? Хорошо-с, прощайте…
Через неделю ровно нищий снова заявился. Он поздоровался со мной, как со старым знакомым, за руку. Спросил, чего пишу и сколько я получаю за работу — поденно или как.
Я дал ему пятерку, он кивнул мне головой, потряс мою руку и ушел.
И всякую неделю, по пятницам, приходил он ко мне, получал свою пятерку, жал мне руку и уходил. Иногда, впрочем, присаживался на кровать и интересовался политическими новостями и литературой.
А раз как-то. получив деньги, он помялся у двери и сказал:
— Прибавить, гражданин, нужно. По курсу чтобы… Невыгодно мне… Рубль падает…
Я посмеялся над его нахальством, но прибавил:
— Вот, — говорю, — еще два рубля — не могу больше.
— Ну что ж, — говорит, — пущай так. Ладно.
Он спрятал деньги в карман, поговорил со мной о финансах Республики и ушел, громко стуча американскими сапожищами.
Наконец, на днях это было, он приходит ко мне. Денег у меня не было.
— Нету, — говорю, — братишка, сейчас. Извини. В другой раз зайди.
— Как — говорит, — в другой раз? Договор дороже денег… Плати сейчас.