Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 135



Между семью и восемью годами я не сильно обременял квартиру своим присутствием, являясь большей частью только к обеду, да и то так облепленный грязью от ногтей до висков, что до мытья становился неузнаваемым даже для близких.

В большом городе мальчику из хорошей семьи нужно потратить очень много времени, для того чтобы придумать такое место, где бы он мог вымазаться. Даже теперь, когда я встречаю этих чистеньких мальчиков, у меня в душе просыпается жалость. Хочется поймать его и окунуть в лужу. Родители, конечно, нашли бы мое поведение странным и высказались бы против, но мальчик сразу почувствовал бы, что корабли сожжены, и сразу оживился бы. Играл бы он тогда значительно веселее. Провинция это понимает.

Прежде всего утром каждому из малолетних жильцов нашей улицы вменялось старым обычаем в обязанность сбегать в соседний овраг и посмотреть, что там делается. Во-первых, без нашего ведома туда кто-нибудь мог сбросить дохлую кошку, и ее надо было осмотреть, во-вторых, среди нас была крепкая уверенность, что там водятся черти, и днем было совершенно безопасно осматривать те норы, где они прячутся… Не только активный участник, но даже пассивный наблюдатель вылезал из оврага с таким запасом земли на всем теле, что старшие неоднократно грозились посеять на нас картошку или репу.

К их чести надо добавить, что ни разу этой угрозы они в исполнение не приводили.

Когда до меня стали доходить отдаленные слухи, что меня хотят через год отдать в гимназию, я стал часто плакать. Это был мой первый искренне высказанный взгляд на систематическое образование.

Обиженная таким непониманием жизни и ее требований, мать как-то сухо заметила, что, если я буду плакать, она отдаст меня в ученье сапожнику.

Увы, зерно нравоучения упало не на ту почву. Я искренне обрадовался и почти полгода лелеял мечту, что меня отдадут сапожнику, и я буду разносить по домам ботинки, снимать мерки, приходить по праздникам за чаевыми, а когда меня будут хвалить за хорошие подметки, улыбаться и, как Матвеич, наш дворовый сапожник, хрипло отвечать: «Работам, как умем».

Матвеича я очень уважал и ставил на недосягаемую высоту за уменье сплевывать сквозь зубы. Это выходило страшно внушительно и выделяло его из ряда других, не умеющих так прекрасно держаться, людей.

Помню, что я целую неделю учился этому самостоятельно, а когда понял, что это требует опытного педагога, брал уроки у самого Матвеича, оплатив их большим рыбьим хвостом и французской булкой, выпрошенными у себя на кухне. Кухня… Довольно долгое время она заменяла мне театр, аудиторию и место, где можно с пользой повеселиться…

На кухне можно было увидеть, как добивают сонную рыбу, как вытаскивают заглотыша из сома, как щиплют курицу и из нее же извлекают недонесенные яйца… На кухне можно было заранее узнать, когда родится теленок и на что может пригодиться при простуде шерстяная ниточка. С кухни я всегда возвращался с ворохом неразрешенных вопросов, каковые доводил за обедом до всеобщего сведения. Вопросы эти носили всегда настолько резкий и злободневный характер, что сладкое я доедал в соседней комнате. Слабые обещания, что я узнаю все, когда вырасту большой, в то время меня утешали мало.

Меня стали брать в гости. С этого момента начинается уже другая полоса в жизни, совершенно самостоятельная, о которой я как-нибудь расскажу в другой раз.

Я сейчас опять вспомнил, что я не изобретатель электрической лампочки, и моя биография не так уже интересна…

Записки опоздавшего

Я лично не мог принять никакого участия в революции. Я привык к доброму русскому движению в кустарных началах, сроднился с этими обычаями, — и по отношению к мартовским событиям у меня даже осталось какое-то нежное чувство обиды.

В девятьсот пятом году меня предупреждали заранее:

— Сегодня к двенадцати часам соберутся студенты у собора и начнут петь. А потом их будут бить.

— Во время пения?

— А вы как думаете? Сначала побьют, потом петь будут, потом снова побьют, потом опять петь…

Для того, чтобы я не сомневался в подготовлении каких-то событий, у меня и у моих знакомых своевременно делали обыск, отбирали все книги, стоящие дешевле тридцати копеек и своим видом напоминавшие о пропаганде, и раза по два вызывали на допрос.

После этого студенты действительно пели, и их действительно-били.

Я знал о каждом партийном собрании. Не мог же я предположить, что четыре городовых и два шпика уныло дежурят у квартиры доброго приятеля только потому, что там играют в шахматы.

Я как следует вмешался в революцию девятьсот пятого года только тогда, когда после ночного обыска и легкой тюремной отсидки меня позвал к себе один ласковый жандармский ротмистр и спросил:

— Чем интересуетесь — заграницей или северными губерниями?

— Ах, — растроганно сказал я, — далеко нам до Европы, да и Север не привлекает меня суровостью своего клима…

— В данное время вас уже привлекло местное жандармское управление.

— Во всяком случае, это не влечение сердца, — откровенно сознался я, — скорее взаимное непонимание.

Он согласился и рассеянно резюмировал:

— Ну что ж. Архангельская, так Архангельская…

— Это не я сказал, — предупредил я, — это вы сказали.

— Разве? — удивился он. — Впрочем, у меня тут же написано: сроком на один год.

— Я думаю, — добросовестно рассеял я его заблуждения, — ни губерния, ни я не выиграем от нашего знакомства.

— А вот Ломоносов вышел из Архангельской губернии, — обиделся он за эту часть территории.

— Все же я предпочел бы избрать другую карьеру.



Мы стали торговаться.

Кончили чертой Европейской России. Эту Россию жандармское управление брало себе, а мне предоставляло Азиатскую. Наблюдать оттуда дальнейший ход революции стало еще труднее.

В мартовские дни этого года я хотел возместить свои убытки и вмешаться в самую гущу событий.

— Первые три дня, — решился, — будут петь студенты… Атак как я не студент, петь не умею и не люблю, когда меня бьют, я проведу это время дома.

Через три дня я вышел на улицу и осторожно спросил кого-то на углу:

— Скажите, гражданин, они еще поют?

— Куда там, — радостно замахал он руками, — их песенка уже спета.

— А войска?

— Войска на нашей стороне.

— А вы, гражданин, какая сторона?

— Наша. Народная.

Острое беспокойство сразу заползло мне в душу — опять опоздал. Войска уже перешли.

Я быстро зашагал по улице. Около какого-то дома я остановился и встал лицом к лицу с помятым и запыхавшимся околоточным надзирателем. Так как была революция, один из нас должен был арестовать другого.

— Я, кажется, вас арестую, — робко начал он.

— А по-моему, я вас, — нерешительно вступил я в пререкание.

Быстро собравшийся третейский суд из двух солдат и одного гимназиста решил в мою пользу, хотя с некоторым ущербом для моего самолюбия.

Он взял от меня околоточного и куда-то повел.

— Скажите, кажется, это они его арестовали? — осведомился я у какого-то господина в котиковом пальто.

— Совершенно верно. По-видимому, вы быстро ориентируетесь в событиях.

— А это по всему городу так?

— Как?

— А вот что полицию арестовывают. Или, может быть, по районам: где она, а где ее.

— Везде ее.

Я опаздывал в революции, как провинциальный товарный поезд между двумя полустанками.

По пути к Невскому я обогнал какой-то эскадрон с типичными погонами на плечах и с не менее типичными лицами.

— Товарищи! — взволнованно сообщил я какой-то группе на углу. — Сюда едут конные жандармы!

— Да ну? — обрадовались те. — Вот здорово-то…

У меня пробежали по спине мурашки. Наткнуться на группу переодетых полицейских — это жутко даже во время революции. Я боком стал пробираться от них.

— Эй вы… Товарищ… Вы куда же?

— Я же вам говорю, что сюда едут жандармы…

Они переглянулись между собой и искоса посмотрели на меня.