Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 135



— Что же это — штраф, что ли? — испуганно спросил я, с презрением взглянув на редкую лошадь.

— Не штраф, а так… Дураки на нее ставят… На Бабочку ставить… Тоже…

— Слышал, слышал… А на какую же?

— Ставь на четвертый номер… Верные деньги.

— Я знаю, что верные… Хорошо, если только не с меня…

Я пошел и безропотно поставил на указанный номер.

— Ты знаешь, это интересно, — сказал я, возвратившись, — я непременно буду смотреть за этой вот, о которой ты говорил… Интересно посмотреть потом на физиономии этих дураков, которые на нее поставят… Ругаются, наверное…

— На то они и дураки, чтобы ругаться, — весело подтвердил мой спутник. — а вот как мы с тобой схватим сейчас…

Лошадь, на которую ставили дураки, действительно вела себя непозволительно. С первого же момента заезда она стала отставать от других, догонять, вмешиваться в общую кучу, выбиваясь из сил и мотая головой.

Я искренне смеялся, чувствуя в душе благодарность к человеку, выручившему меня советом от такого неосторожного шага, как ставка на нее лишних десяти рублей…

Перестал я смеяться только тогда, когда эта смешная лошадь пришла первой. Через несколько минут я увидел небольшую группу дураков, игравших на нее, которые отходили от кассы с горстями бумажек. Выдавали им около шестисот рублей.

— А они берут — эти вот… дураки, — надтреснуто шепнул я спутнику, — по шестисот…

— Берут, — уныло ответил он, — верная лошадь…

— А когда я хотел на нее ставить, — желчно спросил я, — что ты тогда изволил…

— Да разве на такую лошадь…

— А если вот за нее теперь такую сумму…

— Верная лошадь…

— Да… Вот что… Верная?! Знаешь что, голубчик, ты ко мне хотел завтра, кажется, зайти? Да? Хотел? Да?

— Ну хотел, предположим…

— Ну, так извини… Только уж меня дома не будет…

— Видишь ли, я, собственно…

— Может быть, ты через день хотел? Может, на будущей неделе? Может, через месяц? Все равно меня не будет… Прощай…

III

Я никогда больше не поеду на бега… Позволить брать с себя какие-то деньги, зависеть от лошади… Я даже не понимаю, как культурный человек может опуститься до того, чтобы сидеть и лихорадочно ждать, когда ему выдадут за десять рублей сто рублей лишних.

Хорошая книга любимого автора, серьезная пьеса или разговор с людьми, которых ценишь и уважаешь, вот что должно заполнять жизнь, отданную кропотливой умственной работе.

Только в четверг съезжу. Говорят, что выдачи будут большие и лошади есть верные. Надо же отыграть проигрыш.

1915

Перед жизнью

Я был виноват только в том, что мне было двенадцать лет. Это обстоятельство, конечно, происходило не по моей вине, но терпеть приходилось жестоко.

В сущности говоря, я не мог никому мешать: наоборот, я всем, чем мог, старался загладить свое присутствие: бегал на пристань смотреть, не идет ли пароход, приносил записки, с радостью таскал забытую накидку, привязывал после катанья лодку, мыл ее, волочил до дачи весла и, без ожидания благодарности, исполнял тысячи зазорных для взрослого человека услуг всему веселому стаду дачников.

У меня были самые широкие общественные инстинкты. Если двое заговаривали о том, что сегодня хорошо ехать кататься на пароходных валах, я уже бежал справляться по расписанию, когда пройдет пароход из города; если заходил разговор о сборе ягод, я первый находил, что это самое лучшее, что можно придумать на сегодняшний день.

И все же со мной поступали незаслуженно. Когда все усаживались в лодку, собираясь переехать на ту сторону Волги, для меня почему-то не хватало места. В лесу для меня не могло не хватить места, но все внезапно пугались за меня, что я устану, и, несмотря на все мои уверения, эти опасения оставались непоколебимыми.

Самолюбие человека, который знает себе цену, не позволяло мне просить. Я делал вид, что прогулка сразу перестала мне нравиться, что у меня есть в запасе что-то более веселое, помогал оттолкнуть лодку, махал вдогонку фуражкой, а когда вечерняя Волга уже скрашивала лодку в серый цвет воды, я садился на берег и плакал.

Я казался себе в это время самым жалким, самым заброшенным человеком. Почему-то вспоминалась хозяйская собака, которую все часто били в впалые бока, и от этого сравнения становилось еще печальнее и больнее.

Разве можно понять двенадцатилетнего человека, которого незаслуженно и, главным образом, еще безнаказанно обидели?

* * *



Особенно было обидно, что уезжала или уходила со всеми Ксения Михайловна.

У ней была большая зеленая дача почти на самом берегу. К ней раз в неделю приезжал какой-то толстый человек с большими пакетами. Один раз даже я помог ему донести какой-то пакет с ягодами, увидев дырку, из которой они сыпались.

Как-то дома, за чаем, заговорили, что Ксения Михайловна с ним живет.

Я перестал разминать ложечкой сушку в стакане и решил вмешаться:

— Ничего не живет. Раз в неделю приезжает. Он в городе. а она на даче. Сами вы не знаете…

Все переглянулись, а мама сказала, что я еще чего-то не понимаю. Прекрасно я понимал: с ней жила кухарка, черный пес, с гладкой шерстью, и какая-то старуха в нижнем этаже… Все это я честно высказал вслух.

— Странно, — без большой педагогической нежности взглянул на меня брат, — двенадцать лет идиоту, а глуп… Деньги он ей дает.

— Деньги?.. Ага, — не желая показывать свою жизненную неопытность, заметил я, — так бы и сказал…

А через несколько минут, не желая уступить позиции, я все-таки спросил:

— А вот почему же, скажи, ты умный… Я, конечно, идиот, я не понимаю… Почему мама платит хозяину каждый месяц, а никто не говорит, что мы живем с ним…

На срочное предложение пойти и поиграть около балкона я ответил сдержанным подъемом плеч и не стал дожидаться ответа. После моего ухода разговор почему-то стал оживленнее.

С Ксенией Михайловной мама рекомендовала мне возиться меньше.

— Я и не вожусь… Она красивая очень… Здоровается со мной. Вот я и хожу туда.

— А ты поменьше бы ходил… Товарищей у тебя нет, что ли?..

Сама бы попробовала бы не ходить. Товарищ — это только для драки, а около Ксении Михайловны всегда было столько интересного и занятного…

* * *

Утром, часов с девяти, я долго ходил около ее дачи и только после шести-семи прогулок решался сесть на крыльцо и ждать, пока не выйдет сама Ксения Михайловна.

Выходила она к одиннадцати. В розовом или голубом капоте, и так от нее всегда хорошо пахло духами, что сразу становилось стыдно и за помятую гимназическую фуражонку, и за плохо замазанную чернилами дыру на левом сапоге.

— А, Сережа… Ты здесь уж… Ну, заходи сюда… Здравствуй…

— Здрасте, Ксения Михайловна…

— Иди, иди… Пил чай?

— Пил. Сегодня у нас ватрушка.

— А со мной не хочешь выпить?

— Н-нет… Спасибо, — робко посматривал я на приготовленный на террасе утренний завтрак с массой цинично-вкусных вещей. — не хочу…

— Ну, так посиди… Это что у тебя в руках — цветы?

— Да, так, ходил утром… В поле был…

— Ты мне, что ли, принес? Да?

— Да нет, я так… Собирал. В поле был. Утром сегодня…

— А я думала, мне…

Не понимала она, что ли… То ли у меня такой скрытный вид был…

— Если хотите… Я бы с удовольствием…

— Ну, давай, давай, Сережа… В вазу их сейчас поставим… Ну-ка, садись здесь и скажи, чем тебя можно угостить… Хочешь торта?

— Нет, нет… Спасибо…

Не ел и не пил я добросовестно. А вдруг она подумает, что и цветы я собираю, и с утра дожидаюсь ее только для того, чтобы поесть сладкого. Нет. Разве уж слишком дрогнет сердце, когда вплотную подкатится блюдечко с холодной земляникой, обсыпанной сахаром…

А какая она красивая была! Лицо бледное-бледное, волосы густые, голос ласковый. Двадцать шесть лет человеку, у самой деньги в ридикюле, все ее и в лодку и в гости приглашают, а сидит со мной, как с равным, разговаривает. Раз даже зацепил за ложечку, разлил стакан на скатерть, на глазах слезы навернулись, а она только смеется: