Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 21 из 55



Потом кто-нибудь попросит, чтобы погасили свет.

Сквозь оконное стекло, уже пе столь замутненное каплями стихающего дождя, ты видишь автомобиль, похожий на твой собственный, черный, весь забрызганный грязыо, с порхающими по стеклу щеточками, — черный автомобиль, который вскоре удаляется от железной дороги и исчезает за каким-то амбаром, среди виноградников по другую сторону коридора, где сейчас появился, позванивая в колокольчик, официант вагона-ресторана. Поезд проходит станцию Фонтен-Меркюрей.

Молодожены встрепенулись, но муж, видимо более опытный путешественник, чем жена, заявил, что время еще есть, что они вполне могут подождать, пока официант с колокольчиком не пойдет обратно.

Ты взглянул на свои часы; на них одиннадцать пятьдесят три, значит, до Шалоиа осталось четыре минуты, и больше часа — до твоего обеда.

Слева от тебя мальчуган грызет шоколадку, которая начала таять и пачкает ему пальцы, поэтому женщина в черном — па которую через какие-нибудь несколько лет станет похожа Анриетта, разве что будет выглядеть немного элегантнее в темно-сером костюме, чуть более светлом, чуть более веселом, чем это черное платье, — поэтому женщина, вынув из сумки платок, вытирает ручонку мальчугана, выговаривая ему за неопрятность, затем достает из корзины пачку печенья, разрывает серебряную упаковку и сует печенье ребенку, который может приходиться ей и сыном, и внуком, и племянником или еще кем-нибудь в этом роде, а тот роняет куски на подрагивающий отопительный мат.

Оторвав взгляд от требника и подавив зевоту, священник кладет левую руку на ребро окна и постукивает пальцем по металлической пластинке, на которой написано: «Высовываться наружу опасно»; затем, потеревшись плечами о спинку сиденья, усаживается поглубже и распрямляет спину; затем опять погружается в чтение требника — уже в виду первых домов Шалона.

Человек, который захватил твое место, возвращается в купе, набрасывает свой черный плащ, покачиваясь между сиденьями, точно хмельной, потом теряет равновесие, но в последний миг, уцепившись за твое плечо, все же удерживается на ногах.

Теперь все замерло, и наступила тишина, на фоне которой лишь изредка раздаются крики, скрежет и шорохи; на окнах больше не вздрагивают дождевые капли и новые не ложатся на стекло.

Коммивояжер ловко снимает с багажной полки свой рыжеватый, с металлическими уголками чемодан из картона под кожу, в котором, вероятно, носит свои образцы — только что это: щетки? консервы? хозяйственные товары?

Как правило, торговые агенты так далеко не ездят: они путешествуют короткими перегонами из города в город и сами живут по соседству с подведомственным им районом. Никому из твоих провинциальных агентов не приходится предпринимать по заданию фирмы «Скабелли» столь дальние путешествия; они даже не наведываются в Париж по делам, к ним выезжают твои инспекторы, а этот человек определенно не похож на инспектора. Возможно, он служит в каком-нибудь из этих мелких и скверно организованных предприятий, которые наугад пытаются сбыть товар сплошь и рядом довольно низкого качества, а может быть, он был в отпуску (неподходящее для этого время!) или же ездил повидаться с родными, а может быть, и с женщиной — но с какой женщиной и где, в каком подозрительном квартале, в каких меблированных комнатах?

А в этом пакете, завернутом в газету, — возможно, в нем съестное, какие-нибудь остатки вчерашних лакомств, но нельзя же весь день таскать его с собой и с ним заходить к клиентам, хотя в камере хранения его не примут, а впрочем, может, и примут; кроме того, возможно, в этом городе у него есть друзья, возможно, оп сам живет здесь с женой и детьми (да, па пальце у него кольцо, как у тебя, как у новобрачного, которого оп загородил от тебя, как у итальянца, сидящего напротив), живет с женой, воображая, будто очень ловко ее обманывает, но она-то отлично знает, зачем он ездит в Париж, и хоть чаще всего выслушивает его вранье, ни слова не говоря в ответ, чтобы только пе было шума, но изредка все же вспыхивает и облегчает душу.

В дверях появился другой мужчина того же пошиба, что и коммивояжер, чуть постарше, с почти таким же чемоданом, с еще более красным лицом и располневшей фигурой, и первый кричит ему, что сейчас придет, — наверно, это и есть знакомый, которого он обнаружил в соседнем купе, куда и перекочевал, освободив твое любимое место.



Сидящий рядом с тобой мальчуган отрывает зубами куски разрезанной пополам булки, из которой вылезает наружу ломтик ветчины.

Входит молоденький солдат в промокшей шинели цвета спелого сена, застенчиво кладет наверх деревянный сундучок, в котором лежат его вещи, и усаживается рядом с итальянцем.

Раздается переливчатый звук свистка, ты видишь, как отплывают назад столбы и скамейки на перроне, возобновляется шум, покачивание вагона. Вокзала уже не видно. У переезда дожидаются машины. Мелькают последние дома Шалона.

Начинается шествие пассажиров беа пальто, с голубыми талонами в руках, пассажиров, которые спешат к обеду в эту трапезную па колесах, и снова проходит по вагонам официант с колокольчиком.

Первой поднимается с места молодая женщина; положив на сиденье путеводитель по Италии, она поправляет волосы перед зеркалом и, приведя в порядок прическу, выходит из купе вместе с мужем.

Вдова достает из своей корзины кусок швейцарского сыра, нарезает его тонкими ломтиками; священник, захлопнув свой требник, прячет его в папку.

Поезд проходит станцию Варенн-ле-Гран. В коридоре видна удаляющаяся спина официанта в белой куртке и фуражке. За окном, снова покрывающимся каплями дождя, выбегают из школы ученики.

В купе было еще два пассажира, мужчина и женщипа, которые спали с открытым ртом, а под колпаком плафона сторожила их сон маленькая синяя лампочка; ты встал, отворил дверь и вышел в проход, чтобы выкурить итальянскую сигарету. За окном все было черно после Турню; вагонные стекла отбрасывали на откос световые квадраты, скользившие по траве.

Тебе приснилась Сесиль, но сон был пе из приятных: перед тобой возникло, словно для того, чтобы тебя помучить, ее лицо с выражением недоверия и укора — лицо, которое поразило тебя, когда ты прощался с ней на перроне вокзала Термини.

Между тем разве не из-за этого вечного укора, который сквозит в каждом слове, в каждом движении Анриетты, ты так спешишь расстаться с ней? Неужели отныне тебя ждет то же самое в Риме? Неужели ты больше не найдешь там вдохновения, тебе больше нельзя будет насладиться покоем, вновь обретая молодость в незамутненном потоке светлой, новой любви? Может быть, старость уже подбирается к тебе с новой стороны, там, где ты мнил себя неприступным? И не значит ли это, что отныне ты обречен метаться между двумя укорами, двумя обидами, двумя обвинениями в малодушии? Неужели ты дашь разрастись этой бреши, грозящей разрушить великолепный дворец счастья, который в течение двух лет рос и упрочивался у тебя па глазах, с каждой твоей поездкой становясь все прекрасней? И неужели ты допустишь, чтобы и на другом лице, словно лишай, поселилось неверие и подозрительность, из-за которых ты возненавидел ту, другую, неужели ты позволишь этому недугу разрастись только потому, что не осмеливаешься смести его одним резким, спасительным ударом?

И если ты так долго не решался удалить огромную злокачественную опухоль, которая накрыла черты Анриетты чудовищной маской, особенно плотной возле уголков рта, почти лишившей Анриетту способности изъясняться по-человечески (любое слово, сказанное ею, доиосится будто из-за стены, с каждым днем становящейся все толще, будто с другого конца пустыни, где с каждым днем все грознее ощетиниваются колючки), сделавшей ее губы под твоими поцелуями — она принимает их исключительно по привычке — ледяными и жесткими, как камень; маской, особенно плотной у глаз и как бы затянувшей их уродливым рубцом; если ты так долго не решался ее сорвать, то лишь из страха перед кровавой раной, которую ты обнажишь, словно хирург, взрезающий скальпелем кожный покров, — из страха перед застарелым недугом, который сразу откроется всем.