Страница 43 из 52
Журдан устало повел плечами, как бы давая понять, что уклоняется от дискуссии. Достав носовой платок, он приложил его к разбитой губе.
— Ну что, отвернуть ему башку? — предложил Леопольд.
— Что вы, успокойтесь, — сказал адвокат.
— Успокоиться? Хорошенькое дело — успокоиться! А они — разве они оставляют нас в покое? Меня они засадили в тюрьму, теперь вот напали на вас, потому что вы мой адвокат. Завтра, того и гляди, подожгут мою харчевню или укокошат меня прямо за стойкой! Но погодите, я еще существую. Я покажу им всем, где раки зимуют. Подумаешь, коммунисты! Я никогда и никого не боялся! А для начала я выскажу этой мрази все, что о ней думаю!
Говоря это, Леопольд все больше распалялся и под воздействием выпитого пришел в не меньшую ярость, чем та, что обуревала его на пересыльном посту. Он сбегал в спальню и вернулся, держа в правой руке рожок, а в левой рупор — сохранившиеся атрибуты его прежнего ремесла ярмарочного силача. Его намерения были слишком прозрачны, чтобы не встревожить жену и друзей. Андреа повисла у него на руке, моля вспомнить о советах директора тюрьмы. Мегрен и сам Рошар заклинали его об осторожности, но он и слышать ничего не хотел. Отстранив жену, он выбежал из кухни.
Встав на тротуаре у входа в «Прогресс», Леопольд поднес ко рту рожок и протрубил сигнал сбора, который разорвал безмолвие ночи и разнесся по всему Блемону до самых его отдаленных уголков. На площади Святого Евлогия в окнах начал загораться свет. Леопольд заревел в рупор:
— Граждане и гражданки Блемона, слушайте! К вам обращается Леопольд Лажёнесс, он же Леопольд де Камбре, чемпион Европы и Балкан! Человек без страха и упрека, безвинно засаженный коммунистами на три недели в тюрьму. Проходимцы и болваны, находящиеся на содержании у Москвы, рассчитывали в зародыше удушить разум и поэзию! Но разум восстает, чтобы с презрением помочиться в зад этим бессовестным негодяям! И поэзия тоже восстает, чтобы прокричать хором со всем честным народом: «Долой Тореза! Долой де Голля! Долой родину!»
Леопольд прервал свою страстную проповедь, чтобы протрубить в рожок. Андреа при поддержке Мегрена и Рошара умоляла его этим и ограничиться, но для него эти первые выкрики были не более чем вступлением, прелюдией — самое основное, убийственное, еще только предстояло высказать.
Журдан воспользовался суматохой, чтобы скрыться — да, по правде говоря, его никто и не собирался задерживать. Добравшись до своей комнаты, он первым делом обработал рану на губе и принялся дописывать письмо:
«Дорогая, любимая мамуля! Пишу тебе по возвращении из похода, который завершился неожиданным образом. Обманувшись в темноте, я вместо Рошара напал на адвоката, который вышел с заднего хода „Прогресса“. Достаточно будет сказать, что приключение обернулось не в мою пользу. Но я все равно доволен собой. К противнику я подступил решительно и сумел (признаться, не без труда, поскольку в момент, когда враг выходил на улицу, я чуть было не лишился чувств) преодолеть свои страхи. Тем самым получено доказательство того, что я способен противостоять самой суровой реальности и теперь могу смело отбросить те смехотворные сомнения, какими недавно с тобою делился. Что же касается перипетий и последствий встречи…»
XXI
Аршамбо достал из гардероба свой самый новый костюм, темно-синий в еле заметную белую полоску, который приобрел на черном рынке в 43-м году и берег для торжественных случаев вроде поездок в Париж и визитов к владельцу завода или другим важным персонам. Вытаскивая костюм, он вспомнил, что впервые надел его по случаю приезда в Блемон Петена. Старика принимали в мэрии, и заводские инженеры и начальники служб в полном составе присутствовали на церемонии. Снаружи толпа запрудила площадь и выплескивалась на прилегающие улицы, к балкону мэрии поднимался многоголосый ликующий вопль. Аршамбо вдруг осознал, что вскоре ему предстоит оказаться перед лицом той же толпы, готовой одобрительным ревом поддержать проклятия, которыми ораторы не преминут осыпать маршала. Интересно бы знать, как он сам поведет себя в окружении официальных лиц, подумал Аршамбо, заранее себя презирая. Нет, аплодировать он, конечно, не будет, но на то, чтобы протестовать, честности у него недостанет. На это способны только наивные и сложные натуры вроде Максима Делько, у которых верность идее сильнее инстинкта самосохранения.
В данную минуту Делько пребывал в нешуточной тревоге, потому что госпожа Аршамбо под предлогом сильной мигрени решила остаться дома. К тому же, как она утверждала, она и так едва успеет приготовиться к встрече Ватрена и его сына, которые должны были обедать у инженера. Тщетно Делько убеждал ее в том, что присутствовать на церемонии — ее долг и отсутствие такой заметной личности не обойдется без пересудов. Аршамбо, которого он неоднократно пытался привлечь на свою сторону, не придавал никакого значения решению супруги. Пусть Жермена поступает так, как ей заблагорассудится, отвечал он. Делько с тоской ждал момента, когда он волей-неволей, но скорее волей, уступит домогательствам госпожи Аршамбо. Совесть упрекала его в том, что он предает своего благодетеля, но еще более — в том, что он оказался способен увлечься, пускай и ненадолго, восьмидесятипятикилограммовым созданием со щеточкой усиков на верхней губе. Он верил в существование предопределенной гармонии отношений между хорошенькими, стройными молодыми женщинами и мужчинами, принадлежащими к интеллектуальной элите, и приходил к горькому выводу, что стоящий мужчина, каковым он себя считал, не может, не уронив достоинства, пасть в объятия такой вот госпожи Аршамбо.
Дети один за другим ушли. Мари-Анн договорилась встретиться с Монгла-сыном на развалинах улицы Эмиля Бона, у вокзала. Пьер намеревался затеряться в толпе, единственно чтобы избавиться от ненавистного соседства Делько. Аршамбо оставалось лишь надеть пиджак, когда Ватрен приоткрыл дверь и попросил его помочь ему. Имея единственный костюм, в котором он ходил каждый день, учитель решил отметить приезд сына крахмальным пристежным воротничком, но ему никак не удавалось просунуть пуговицы в петли. Его зеленый с гранатовым рисунком галстук лежал на столе.
— Простите меня, — сказал Аршамбо, — но не думаете ли вы, что лучше было бы повязать черный галстук?
— Зачем?
— Для вашего сына. Раз вы собираетесь объявить ему о смерти матери…
— Вы правы, мне следовало бы самому об этом подумать. По-моему, нет ничего восхитительней этого обычая носить траур по родственнику или супругу. Он порожден таким сладостным чувством. Ах! Люди чудесные создания. Подумать только, что мне никогда не приходило в голову носить по Терезе траур. Правда, ее смерть явилась для меня огромной радостью. И все же у меня была возможность сделать ей приятное, и я жалею, что не подумал об этом.
Госпожа Аршамбо, снедаемая нетерпением, влетела поторопить их — как бы они не опоздали. Она собственноручно повязала учителю черный галстук, расправила мужу манжеты, подала каждому пиджак и под хмурым взглядом Максима Делько вытолкала обоих в коридор.
— Не понимаю, почему Жермена нас так торопит, — сказал Аршамбо. — До прибытия поезда еще добрых полчаса. Не хотите ли чего-нибудь выпить?
Стекаясь к вокзалу, принаряженная толпа запрудила улицы меж расцвеченных знаменами домов. На заводе был объявлен выходной, и большинство лавок позакрывались. Во множестве пришли жители близлежащих деревень. Переходя площадь Святого Евлогия, Ватрен услышал многократно повторенное вперемежку со взрывами веселого смеха имя Леопольда и встревожился. В «Прогрессе» Рошар, экономя каждое движение, сновал перед десятком выстроившихся вдоль стойки клиентов. Учитель спросил, что слышно о Леопольде.
— Все в порядке, — кратко ответил Рошар.
Посетители судачили о Леопольде, покатываясь со смеху при очередном упоминании о трубящем рожке или особенно крепком высказывании.