Страница 24 из 92
— А ведь как бедняга Давид ухаживал за своим виноградником, как его холил… Экая жалость!
Лартиг младший, выпалывая обеими руками колючий осот и крапиву, говорил вполголоса:
— А старик Луи, помнишь, отец? Каждый божий день ходил на свой виноградник даже совсем и без надобности.
— Это у него от отца, от Эли Шабру, ты его не знал, сынок… Это у нас в роду, что и говорить… Спокон веков в земле копаемся. Каменистая у нас земля, непокладистая! Вот и маемся. Собачья жизнь!
Я ушел, крадучись, словно вор. И как же эго я, простофиля, до сих пор воображал, что лишь счастливый случай уберег наш хутор от быстрого разрушения, постигающего заброшенные владения!
Я спустился с виноградника и вот чувствую такую усталость… Руки у меня отяжелели, как свинцом налитые, видно, утомились мои руки от безделья, ведь в Севеннских горах меч не в чести, а войну не считают работой. И все же не из-за этих мыслей медлил я вновь ухватить нить, чтоб до конца размотать свой клубок; мешкал также я не оттого, что хотел поберечь сальную свечку, — нет, бывает в дурных снах, что полетишь с высоты куда-то в пропасть, а я вот с верхушки братоубийственного костра вдруг упал в вертоград братской любви.
Отныне мы станем мстить нещадно, око за око, ко будем также платить добром за добро, за лозу — лозой, за зернышко — зернышком, до тех пор, пока каждый под благодатными лучами солнца не возвратится в свой виноградник.
Я вновь спустился к речке, у которой издревле стоит над кручей наш старый дом; раньше я редко видел Люэк ночью при луне, протянувшей светлую дорожку по черной зыби; окунув в воду руку, я смочил себе лицо и затылок, — Эго было бы самым обычным делом, пойди я к реке утром, но сейчас казалось таким странным. Хлеба у меня не осталось, я разломил козий сыр, поел, потом утолил жажду, напившись из родника, журчавшего меж замшелых камней.
И вот снова голова у меня ясная, свежая, словно я выспался вволю, я вижу в том доказательство, что господь благословляет мой труд, на каждом шагу я чувствую присутствие духа святого, само небо то повелевает мне браться За перо, то прерывает мое писание, дабы направить к месту казни Пьера Сегье или к винограднику гугенотскому, оберегаемому католиками Лартигами, и я свидетельствую обо всем виденном; и если рассказ мой нынче был кое-где бессвязным, ибо меня клонило ко сну, все-таки лучше, что я впервые в жизни преодолел дремоту, иначе уснул бы я, думая о добрых людях несправедливо.
* * *
Тот, кто водит моим пером, кто призывает нас к освобождению, кто вещает устами смиренных крестьян и малых детей, устами людей столь же невежественных, как дикари Америки, — словом, дух божий воцарился в малом народе нашем. Я не очень-то много знаю о юной пастушке Изабо, скитавшейся по всему Дофине и с воплями призывавшей гонителей к покаянию, или о малолетних прорицателях из Виварэ{36}, ибо наши отцы больше рассказывали нам о гонениях, коим подвергал их мессир де Фольвиль{37}, разгонявший молитвенные сходы гугенотов и сотнями убивавший тогда наших людей. Немного лучше я представляю себе по рассказам странников и купцов, побывавших в горном краю Виварэ, кончину Валетта, пророка и мученика, коего сожгли на костре, — труп убиенного вдруг выпрямился, раздвинул огненную завесу, и кровавый дождь полился на город Ди.
Все это я почитал волшебными сказками для детей, но то, что случилось с нами на заре нового столетия, исторгло у нас из груди горькие стенания, подобные скорбным песням горюн-птицы!
Мы познали худшие из тяжких бедствий: не осталось у нас больше ни пастырей духовных, ни храмов, и не было надежды, что обретем мы их когда-нибудь вновь; постиг нас недород и голод, били нас жаркие вихри и снежные вьюги, немилостивы были к нам и земля и король: брали с нас и подушные, и поземельные, пени за недоимки и прочие провинности; на поля обрушивались с гор обвалы, посевы побивало градом, а ко всему этому еще воздвигли на нас жестокие гонения. Одни беды за другими, все хуже да хуже, томились мы во мраке, света божьего не видя, и вдруг дошли до нас слухи, что явился на берегах Сезы некий простой человек, призывавший людей восстать во имя предвечного, и звали его Даниилом, как узника Вавилонского{38}.
Вот уже год или немного меньше, как все началось, но столько событий случилось за этот год! В те дни, кои едва не ввергли нас в неверие, в самое страшное несчастье, коснели мы в непроглядном мраке и нас сперва чуть ли не силой надо было тащить к свету. Но даже глухой не мог бы не услышать господа, когда Ла Брессет призывал его в Клергеморе, Шан-Домерге, Кастаньоле или в Гурдузе, призывал и днем и ночью. Горы наши расцвели тайными сходами, и па самых малолюдных бывало человек по пятьсот, не меньше; самые краткие сборища длились часов десять, по солнцу. И случалось иной раз, что на встречу с господом богом сходились тысячи людей; особливо рьяные паломники стекались к месту сбора, когда еще и не брезжила в небе заря, длинными вереницами взбирались они но тропинкам, были среди них и мужчины, и женщины, юноши и девушки, старики и дети; толпы людей переходили вброд горные потоки, пробирались через леса, шли в открытую, не пряча свои лица, просиявшие красотой истины. С вершин наших диких гор, над пламенем костров возносились к богу псалмы, хвалы всевышнему, коим он радуется, а он за то осенял молящихся благодатью, и на кого-либо из них сходил дух господень.
«И сказал: слушайте слова мои: если бывает у вас пророк господень, то я открываюсь ему в видении, во сне говорю с ним».
Мне кажется, мы еще более почувствовали всемогущество божие, когда один из обитателей наших долин, ничтожный мальчишка, с которым мы вместе росли, вместе читали тайком Библию, сирота Бартавель, Моисей, спасенный из огня пожара, уничтожившего харчевню «Большая сковорода», паренек, стоявший возле пас, вдруг побледнел и упал навзничь: глаза у него закатились, живот вздулся, дыхание стало прерывистым, в горле клокотало; он вытянулся, одеревенел, и какой-то странный сон сковал его. Потом глаза открылись, но нас не видели, губы шевелились; толпа, обступавшая его, не заметила, что он вздрагивает, обливается потом и бьется в судорогах, — это детское тело сражалось с нисходящим на него духом господним; дух одолел наконец, укротил его и внушил ему пророчество. Кто с восторгом, кто с ужасом смотрел на посиневшие губы, из которых вырывались насильно исторгаемые духом слова; детские уста судорожно отверзались под напором гремящего пророчества, ни смысла, ни звуков коего избранник сей не различал. «Истинно говорю вам, чада мои, уверяю!..»{39} — явственно, четко произносил французские слова мальчик с надувшимися на шее жилами, щуплый маленький Моисей из сожженной харчевни, всегда говоривший только на севеннском нашем наречии; худенькое тело его трепетало, дергалось, словно паяц, зажатый в исполинской руке, и ударялось оземь с таким сухим стуком, что вокруг зрители жалостливо охали — им страшно было, как бы не разбился Бартавель, как бы не ушибся, ударяя себя в грудь худыми руками, блестевшими от пота, словно смазанная маслом новая сабля. А перед ним раскрывалось небо, он видел рай и преисподнюю, он кричал об этом, вопил во весь голос, но обо всем забыл, когда очнулся и когда дух покинул его; пророк стал самим собой — маленьким Моисеем Бартавелем.
В коновалов и в пастухов, в девушек и в парней, во всех одинаково вселялся дух, но являл себя у каждого по-разному: например, молоденькую Мари, нареченную Фоссата, внука нашего Спасигосподи, он наделяет лишь даром молитвословия и заклинаний, а в Бартавеля влагает силу проповедника, дабы он в слове своем прославлял нашу церковь и обличал гонителей, преследующих ее; другим же ниспосылаются свыше только предупреждения касательно их собственной участи; встречаются и такие, как, например, Провозвестник, костоправ из Пон-де-Растеля, обладающие и даром предвидения, и силой вдохновенного слова, и даром пророчества. Господь их отличает не только па уходах, им совсем не нужно, чтобы люди, собравшиеся вокруг них, целыми часами кричали: «Господи, помилуй!» — вещее слово исходит из их уст во всяком месте — в толе, на дороге и даже дома. Кого же осеняла благодать? Справедливость божия бросается в глаза: господь избрал для пророчества малых, сирых и слабых, самых убогих — таких, как сиротка Бартавель, — зернышко, оброненное, не налившееся соком; Моисей Бартавель на год был старше меня, но мог, не нагибаясь, пройти у меня меж ног; или же избирает господь таких, как Пьер Сегье, — черный, искривленный, словно обгоревший в пожаре сосновый корень, вечно дрожавший, даже когда его не била падучая, дергавшийся, будто паук, когда тот сорвется с паутины в воду.