Страница 18 из 92
— Ну и племя непокорное наши горцы! Если б у нас не помогали господу призывать их на небеса, то, пожалуй…
И вот сей кюре заявился на наше собрание, будто вздумал сыграть с нами шутку, и похвалил нас за то, что мы так ловко передразниваем гугенотов, — так им и надо, высмеивайте их себе на здоровье. Рассердился он только на меня за то, что я, невежа, упорно не желал встать и поклониться ему; а не вставал я по той причине, что сидел на Библии, — другого способа скрыть ее у меня ведь не было{29}.
Отец Манигас приноравливался к тяжелым временам, ничего, впрочем, не заимствуя от кроткой доброты какого-нибудь Пеладана; он вовсе пе требовал, чтобы умирающий отрекся от своей веры, — нет, он удовлетворялся самыми туманными словами, лишь бы наследники щедро оплачивали ему свидетельство о последнем помазании елеем. Он выдавал любые свидетельства, какие у него просили, — он отнюдь не домогался притворного отречения от веры, коли мзда была изрядная, благословлял, закрывая глаза на то, что творится в сердцах, и хватал цепкой рукой денежки, разрешая богатым рождаться, вступать в брак и отходить в вечность без особых поповских фокусов. Когда приходилось составлять список «дурных подданных и лиц, зараженных фанатизмом»{30}, он щадил землевладельцев и ремесленников своего прихода, — то есть самые зажиточные, самые старинные семьи, а они все были гугеноты. Свой приход он оберегал, как житницу свою, и всегда старался отвести от него громы и молнии; да еще надо сказать, что, поскольку приход был не из бедных, можно было собирать в нем немалые налоги, сам епископ дорожил им как золотым дном и поддерживал хитрого попа, не слушая воплей аббата Шайла, каковой в противоположность отцу Манигасу больше жаждал сжигать гугенотов на костре, нежели загребать их деньги; его жестокость была без изъяна. Сколько ни жаловался Шайла в монастырь доминиканцев на улице Пьедеваль, там лишь на словах возмущались покладистым священником, при котором в городе было спокойно, а вино в бочках не прокисало; говорили даже, что в резиденции епископа однажды довольно резко одернули нашего севеннского султана:
«Потише, потише, мессир Шайла, — сказал монсеньор. — Ваши молодые священники чересчур усердствуют, преследуя гугенотскую ересь. Увы! Там, где они побывали, ни золота, ни серебра больше не соберешь!..»
Вторая нежданная встреча произошла в сумраке теплого летнего вечера, когда «Сыны Израиля» так страстно внимали божественному слову, будто рождалось оно в них самих, и уже не слышали ни лягушек, надрывавшихся у берега Гардонетты, ни кузнечиков, стрекотавших в отаве, ни шороха ночного ветерка в ветвях каштанов.
«И сказал предвечный Моисею: «Отомсти медианитам за сынов израилевых…» Моисей созвал народ и сказал: «Вооружите ваших мужчин, снарядите воинство, и пусть оно пойдет против медианитов, дабы исполнилось возмездие предвечного Медиану!»
И вдруг послышался громовый голос-
— Горе лжепророкам!
В бледном свете, еще пробивавшемся сквозь листву каштанов, мы увидели, что к нам подходит библейский пастырь, с седыми власами, ниспадавшими на плечи, с длинной седой бородой, с высоким посохом в руке, и стадо овец следовало За ним.
— Сказал предвечный Иезекиилю: «Горе безумным пророкам, видящим пустое и предвещающим ложь; в совете народа моего они не будут!»
Мы узнали в старце почтенного Соломона Пуэка из Брюжеда, старейшину Трех долин, жизнь коего приводила в пример своим детям каждая мать в Севеннах: восьмилетним ребенком он был на войне и следовал за войском на лафете Фальконета, при котором был пушкарем его отец; двенадцать лет он томился в яме, но не стал святотатцем и отступником; перед вратами храма он бросился к ногам разрушителей, и на него пали первые удары кирки; он был при смерти и все- таки выжил; его заточили в темницу еще на двадцать лет, и он вышел из нее стариком, но сохранил детскую веру. С тех пор он скитался в пустынных местах, ибо не только смертное его существо было подвергнуто отлучению от людей, но запрещено было и вспоминать и думать о нем; всякого, кто произнес бы его имя, потащили бы на правеж и шесть раз вздернули бы на дыбу над горящим костром, обозначающим геенну адову.
В голосе Соломона Пурка звучала не столько суровость, сколько скорбь.
— О безумные отроки! По неведению своему или по наущению лукавого поддались вы обольщениям своего покровителя Оранского и следуете за ним на путях ереси?
И почтенный старец заклинал нас восстановить обряды и устав нашей протестантской церкви. У меня так и стоят перед глазами «Сыны Израиля» и среди них Пужуле; как низко склонили они головы и, сгибая спину, каялись в своей вине. И никогда не забыть мне, каким было в тот час лицо Франсуазы-Изабо Дезельган, каким звонким стал ее голос, когда она, крошка Финетта из Боръеса, ошеломила всех нас, бесстрашно оборвав старейшину Трех долин, дав ему, по правде сказать, настоящую отповедь. Право, я до сих пор опомниться не могу! Какой высокой показалась мне Финетта, когда она, устремив взор к зеленому своду каштановой рощи, воскликнула:
— Боже великий! Раз нет у нас больше ни школ, ни учителей и некому научить нас служить тебе, вдохнови нас! Ведь мы хотим лишь одного: служить тебе.
Она дрожала всем телом, словно лист под ветром, вся кровь бросилась ей в лицо.
— Несчастное дитя! — тихо промолвил старец.
Однако же в девочке, подруге наших детских игр, обитала чудесная сила, впервые явившаяся нам, — все больше казалось, что некто иной, могущественный вещает ее устами, что исполненные глубокого смысла слова ее кем-то были внушены ей. Мы только еще вступили в пору отрочества, ко времени отмены Нантского эдикта у самого старшего из нас еще не прорезались зубы, все было отнято у нас, прежде чем мы до чего-нибудь коснулись; пас всячески отстраняли от веры отцов наших, ревностно старались держать нас в невежестве, и вот происходило невероятное: гонимая вера завладевает нами и разгорается в нас небывалым пламенем!..
Звонкий голос Финетты не стихал до тех пор, пока не произнесла она напоследок слова Франсуа Вивана: «Мы люди неученые, стало быть, и не можем рассуждать вкривь и вкось!»
Настала тишина, столь глубокая, что слышно было, как треплют овечью шерсть во дворе дядюшки Пего, на хуторе Лупино.
— Дитя мое, — промолвил наконец старец. — Я тоже муку принял и знаю: когда впадаешь в отчаяние, это господь испытывает тебя, победи безнадежность, и вера твоя укрепится…
— Старик! Молитвами не одолеешь мушкетов!
Разумеется, я узнал в таком ответе речи гончара Никола
Жуани, желавшего отдать делу господнему все, чему научился в солдатчине, когда его насильно отдали в Орлеанский драгунский полк, но до чего ж невероятно было, что слова бывшего вахмистра, шедшие наперекор мыслям мудрого старца, произносит та самая Финетта, которая у себя дома в Борьесе от робости не говорила за столом и лишь коротко отвечала на вопросы отца.
Старейшина Трех долин положил свою большую исхудалую и жилистую руку на плечо Финетты.
— Нет, одолеешь, дитя мое, если восстанут воины предвечного. Забудьте о кощунственном роптании и в радости душевной перенесите испытания, кои господу угодно будет возложить на вас. Лишь в муках обретете спасение и в словах сих истина, ибо господь есть любовь.
И, устремив взгляд в высоту небесную, старик взмолился:
— Господи боже, прости им… И скорее, скорее верни сюда добрых твоих пастырей!
И тогда неведомый голос вновь вошел в Финетту, да с такой силой, что девочку даже приподняло с земли; все ее маленькое тело содрогалось, мы, казалось, видели, как этот голос проникает в него.
— Ты, завершающий долгую жизнь, старец, исполненный кротости агнца, ужели никогда не приходила тебе мысль, что если предвечный подвергает нас испытанию, отдавая нас волкам на растерзание, то делает он сие не для того, чтобы жирели волки, а для того, чтобы испытуемые победили волков.
Старейшина отшатнулся от Финетты и поднял свой посох. Я уж испугался, как бы он не ударил ее.