Страница 14 из 92
Их были тысячи — мужчины, женщины, дети, старики; они пришли из Пон-де-Монвера, из Женолака, из Клергемора, из Колле-де-Деза; некоторые двинулись в путь еще накануне, шли среди бела дня по королевским дорогам и должны были вновь пройти по ним, возвращаясь домой, и вновь укрываться от патрулей. Была тут и Финетта Дезельган с моим крестным, а быть может, и с моей матерью, я чувствовал, что они где-то близко, но ведь никто не видел и даже не хотел никого видеть. Живые осколки разбитых семей, томимые желанием встретиться хотя бы на краткое время, не искали гут друг друга, а мы, пришедшие вместе из Булада, как будто раззнакомились, добравшись сюда. Каждый хотел одного: открыться богу среди бесчисленных сердец, раскрывающихся перед ним, подобно цветам на лугу, распускающимся под лучами утреннего солнца.
Я не видел проповедника, по крайней мере собственными своими глазами не видел его, не мог бы я сказать также, какая каменная глыба послужила ему церковной кафедрой; единственной живой действительностью был его голос, гулко отдававшийся от гранитных утесов, голос, разносившийся под открытым небом в сем храме, достойном предвечного, и этот безликий голос, этот голос ночи, говорил нам о голубе, укрывающемся в скалах и в узких горных долинах; о голубе, птице кроткой и мирной, бегущей из чертогов королевских и епископских, предпочитающей им наши хлевы и овчарни, стремительно улетающей от тех, к го, выйдя от святого причастия, спешит приобщиться антихристу, о птице-утешительнице всех обездоленных, всех страждущих.
Небесный тот голос был сладостен и жгуч, словно огонь, горящий в очаге, и, когда он умолк, всех слушавших его точно коснулось крыло горлинки, теплое, как слеза.
Зажигая свечу, я думал об этом голубе, поклоняться коему учил нас в ту ночь Бруссон. С тех пор потоками лилась кровь и отдалила нас от кротости, и все же вопреки всему сейчас вновь овладевает мною умиление, и даже перо выпало из руки моей, словно «меч, отсекший ухо…» Вновь милы мне и сумрак ночной, что нисходит потихоньку в благоухающую долину, и звучное журчание реки, и столь знакомое прежде счастье летних вечеров, вновь впиваю я пересохшими устами блаженную прохладу, и при одном лишь воспоминании о Бруссоне вновь жажду я братской любви меж людьми. Я словно омылся в чистой воде — реке жизни, словно перенесся в тот край, где произрастает древо жизни, двенадцать раз в году приносящее плоды, я словно живу во времена, избавленные от проклятия, когда не будет более ночи, и люди не будут иметь нужды ни в светильнике, ни в свете солнечном… Я так размечтался, что в безмятежной вере своей уподобился Бруссону, Я сейчас в самом подходящем расположении духа, чтобы написать о доброте человеческой, и хоть больше следовало бы мне заклеймить злые дела гонителей наших, однако хочется мне поведать о хорошем человеке, который был и остается католиком, и все же я люблю его и, по завету Бруссона, горжусь сей любовью{23}.
* * *
Мэтр Пеладан, женолакский городской судья, всем известен; он из давних католиков, все это знают, но защищать его нет никакой нужды, ибо у него никогда не было врагов.
Пеладаны родом из Лопи — того, что возле Совплана, — и издавна принадлежали к римско-католической церкви. Никогда не было в их роду ни одного ослушника, ни одной ослушницы — ни среди молодых, ни среди стариков, ни среди свойственников, кто прислушивался бы к боговдохновенным пастырям нашим или хотя бы удивлялся роскоши, в коей живут католические епископы. Среди родичей Пеладана имелось четыре кюре, один аббат, два викария, два капеллана, два миссионера, четыре церковных старосты, три наместника епископа, целая дюжина дьячков, дьяконов, архидьяконов; покойный дед мэтра Пеладана был епископом Кагорским; двоюродный дед состоял первым писарем при папском дворе; монахов и монахинь столько наберется в роду Пеладанов, что просто диву даешься, каким таким чудом не прекращается род Пеладанов, — ведь из каждых двадцати сутан, одеваемых во французском королевстве на плечи попов и монахов, по меньшей мере одна приходится на долю какого- нибудь отпрыска Пеладанов. И все-таки никогда они ни на грош не причиняли никому вреда, и если любой бедняк, любой страждущий душой или телом нуждается в помощи, они помогут, не спрашивая у него свидетельства об исповеди. И наши божьи люди все в один голос говорили, что Пеладаны — славный народ, других таких найдешь только среди протестантов.
Каково же было мое удивление, когда я впервые увидел судью Фостена Пеладана: ведь у сего почтенного человека, уже приближавшегося к шестидесяти годам, лицо было совсем голое; ни бороды и ни малейших усов, — как есть женщина, право! Позднее узнал я, что сей добряк ежедневно брился, чтобы придать себе более строгий вид, и однажды я слышал, как он сказал, вздыхая: «Разве в мои годы переделаешься. Где уж мне набраться суровости!» Он стремился никому не причинять зла, во всяком случае причинять его как можно меньше, и держал язык за зубами!
Мэтр Пеладан избавил Фельжеролей от нелегкой для них обузы пропитания моего, ведь они были бедны, да еще кормили за столом своим многочисленную родню, приютившуюся у них, избавил он также Фельжеролей от опасности, коей они подвергались, укрывая меня, тем более что они уже были на подозрении, к ним часто наведывались и всегда за ними следили. Пеладан взял меня на службу в качестве младшего писца, обязался давать мне кров и пищу, а позднее награждать к праздникам двумя-тремя монетками; а я за то должен был переписывать ему бумаги, прибирать, подметать, ходить по его поручениям, бегать за покупками, служить ему ревностно во всех его трудах по конторе и по хозяйству, кои будут возложены на меня; но он поставил мне условием, что я переменю свое имя и буду числиться уроженцем Русильона, примятым в контору по ходатайству родственника моих хозяев — церковного старосты в Аржелесе. Выбрать имя предоставили мне самому, и я пожелал называться Франсуа и хотел взять фамилию Колиньи. Метр Пеладан, однако, заменил ее фамилией Ру и научил меня раскатывать звук «р», как произносят его испанцы.
Четыре с лишним года я был этим Франсуа Ру, уроженцем селения Труйа провинции Русильон, младшим писцом в конторе женолакского городского судьи — и от меня зависело оставаться им и до сих пор. Благодеяние мэтра Пеладана не пропало зря: он был приятно удивлен и моей грамотностью и моим почерком, — писал я куда быстрее и красивее, чем его старший писец, старик Беллюг, чья дрожащая рука выводила на бумаге жирные каракули. Затем мэтр Пеладан убедился в моей сообразительности, понятливости, в познаниях, переданных мне незабвенным моим учителем, Фаведом из Шан-Пери, относительно строя речи, правописания и в самых разнообразных предметах, благодаря чему я иной раз приходил на помощь почтенному городскому судье Женолака, хотя он и обучался в дни далекой юности в иезуитском коллеже города Алеса. На следующий год, с осени, старик Беллюг переписывал своими каракулями только копии и имел достаточно досуга, чтобы в сырую погоду греть у огня свои ноги, болевшие от ревматизма, за что он выказывал мне искреннюю свою благодарность. И вот я мало-помалу ознакомился со всеми делами, однако ж не имел никакой власти и, будучи осведомлен обо всех событиях, не мог ничего в них изменить. Хоть и вымахал я ростом со взрослого парня, занимаемая мною должность была чересчур важной для тринадцатилетнего малого.
У четы Пеладанов, обитавшей в Женолаке, была одна великая печаль — бог не благословил их детьми, и было сие тем огорчительно, что род Пеладанов не мог сильно плодиться и множиться, ибо в нем изобиловали духовные лица. Следствия сего бесплодия были у супругов различны — мэтр Фостен любил всех детей на свете, а госпожа Пеладан терпеть их не могла. Бедняжка вся высохла в ожидании материнства, словно виноградная лоза, посаженная в несчастливый день; она убегала от всех малышей — и от мальчиков и от девочек, — которые могли бы быть ее чадами, и уже много лет не приближалась к «этим крикливым чудовищам», как она их называла.