Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 20 из 97

Тот день, когда опаздывал поезд и буфет оказался закрытым, стал Любиной судьбой. Не опоздай поезд, не потащись она в ресторан, не услышь соло на трубе, они с Володей разминулись бы; найти сложно, а разминуться… Потом-то у них много чего было, да счастливого-то не больно. Слава богу, отец не знает, в каких она побывала передрягах.

Нить оборвалась. Любка ворочается, отодвигает таблетки подальше. Скорей бы уж операция, терпение лопается. В 431-й лечащий врач Завальнюк. На вкус Любки — пресный аккуратист, здоровяк и зануда одновременно. Но в палате говорят — повезло, такого специалиста второго не найдешь. Больные вообще от него без ума, для них он — красавец, волшебник и прочие сопли. Забот у этого Завальнюка — вникать в бабьи переливы! Еще доктор раздражает Любку обезличкой, он не видит человека, для него все — больные. Ей кажется, его жесты, интонации лишены какой-либо индивидуальной окраски. Скукота.

В тот вечер в тернуховском привокзальном ресторане репетировал джаз-оркестр. Любка прошмыгнула внутрь, села. Повезло, подумала, хоть как-то убьешь время.

Володю она выделила сразу, он щелкал пальцами, отбивая ритм, солировал, выкладываясь до предела; каждый играл только на своем инструменте, а он — словно на всех вместе. Чувствовалось, что он не просто лабух. Так просидела она как загипнотизированная, пропустив поезд, забыв об экзаменах; ей казалось: позови ее этот человек с его трубой — и она уйдет за ним. Что-то было в его музыке, в длинной нескладной фигуре и лице, что притягивало насмерть. Уходя, она узнала — руководителя оркестра зовут Владимир Куранцев.

Прошло два месяца.

В следующий раз она встретила это имя на афише районного клуба. Куранцев выступал с собственной группой «Брызги», попасть на их концерт было трудно, поговаривали, что они вот-вот обойдут знаменитый ансамбль «Мандарин».

Любка садится на постели, скоро врачи уйдут из отделения, надо заставить себя переключиться. Она так умеет: щелк, точно захлопывает сумку. А в палате уже новый «диск» прокручивается.

— …Думают, если две бабы вместе соберутся, обязательно про мужиков говорят, — слышится медовый голос Зинаиды Ивановны Бодровой. Облокотившись на подушку, она лениво потягивается, распрямляет спину. — А вот мужики, те — о видах на урожай и планах на пятилетку… А когда расслабятся, тогда о новом составе сборной или кто чем из техники обзавелся. — Зинаида Ивановна идет к окну, выглядывает, не появился ли благоверный, потом подсаживается к Любке. — А бабы — те уж непременно о том самом. Верно? Только нынче что-то сделалось с бабами, про мужиков они говорят редко. Правильно я понимаю, девочки?

— Правильно, — отмахивается Любка. — Ты всегда понимаешь все правильно. Ну и что?

Любка слюнит палец, проводит по растрескавшимся губам. Болят, сволочи. Добро бы, от чего интересного, а то от сердечной недостаточности.

— Даже когда и говорим о них, о мужиках, — скучно как-то. — Тамара Полетаева отрывает тревожный обреченный взгляд от книги «Сто лет одиночества». — Нет у наших женщин рассказов про рыцарей с машиной «Волга» или витязей с нерповыми шкурами. Звонишь Машке, спрашиваешь: твой вечером дома? Дома. Что делать будете? Ничего не будем. Может, в кино? Ты же знаешь, он не любит. А что он любит? Сидит, по ящику дзюдо осваивает. Вот и весь мой с подругой Машей разговор. Я бы этот проволочный разговор с ней оборвала на первом же слове, а что тогда? Тогда и вовсе друг друга потеряем, ни потрепаться, ни новостями перекинуться. Видимся раз в сто лет одиночества.

— А о чем трепаться-то? — интересуется Люба.

— Как о чем? Обо всем!

— О чем — обо всем-то?

— Допустим, о деньгах. — Тамара наконец улыбается. — Как бы мы истратили тысчонку, коли выиграли.

Она внезапно замолкает, морщится, начинается приступ. У Полетаевой сильные боли, без пантопона не обходится. И всегда они, подлые, норовят подкрасться, когда Тамара лежит спокойно. С пяти утра она как чумная носится по палате, моет окна, протирает полы, меняет воду в цветах. Поглядишь на нее — кожа белая, нежная, руки изящные, улыбка застенчивая, — зачем ей полы мыть, ей бы только на рояле играть да улыбаться. Но когда у нее эти приступы, тошно смотреть, она впадает в отчаяние. Причину никак не найдут, то ли нерв зажат в позвоночнике, то ли какой воспалительный процесс. Перепробовали все: физкультуру, массаж, лекарств прорву. Глухо. Ничего не берет. Только она заснет или сядет книжку почитать, обязательно боль наизнанку вывернет.

— Зови сестру, — сдавленно шепчет она Любке. — Пусть сделают.

— Терпи, — оборачивается к ней Хомякова, — наркоманкой станешь.

Хомякову уже подготовили к операции, она пойдет следующая из их палаты. Дело у нее нешуточное, как и у Любки.

— Пока еще не стала, — отмахивается Тамара.

— Ты говоришь, как деньги потратить? — пытается отвлечь ее Зинаида. — Мои вот папаня с маманей любили вспоминать, как в ленинградскую блокаду плелись мимо заклеенных окон ресторана. Едва передвигаются, мороз, а они прикидывают, что бы съели. На первое, второе, на десерт. Потом — что бы они станцевали, кабы силы были. А когда в подвале сидели, мечтали, как обставятся, когда им вместо разбомбленной дадут новую квартиру и температура воздуха в ней будет всегда двадцать по Цельсию.

— Помогало? — интересуется Любка.

— Говорят, помогало. — Зинаида наматывает полотенце на голову, подбирает под него волосы. — Отец помер, неделю не дожил до эвакуации.



Входит Этери со шприцем. Опять закатывает одеяло у Хомяковой, та легко поворачивается. Она думает, что скоро начнутся посетители. Скорее бы уж время шло. Сама она никого не ждет. Ей бы выбраться отсюда здоровой, укатила бы она неизвестно куда. Высадилась б в чужом городе, где никто ее не знает, ни с кем она не связана, и напоследок все себе позволила. Из-за болезни сердца порвала она со своей единственной любовью. Ей все равно, что делать, куда ехать, только б его забыть.

— Сестра… сделай милость, укольчик… — подходит к Этери Полетаева. — Я ж сегодня еще ни гугу.

— Зато ты вчера два гугу, — не оборачивается Этери.

— А ты откуда знаешь? — сгибается от боли Полетаева.

— В журнале записано. Между прочим, твои «гугу» есть учитываемая государственная ценность.

Сестра выходит, Тамара плетется за ней.

— Просила ж старшую, не записывай, — шепчет она.

— Бабоньки, — спрашивает Зинаида, — не возражаете, окошко открою?

— Давай, — соглашается Хомякова, — только одеяло на меня натяни.

Зинаида Ивановна в отстающих от пяток тапочках шлепает к постели Хомяковой. Взяв со спинки кровати запасное одеяло, она укутывает ее до глаз, затем распахивает окно. В палату № 431 врывается ветерок летних сумерек, отблеск уходящего солнца играет на графине. Из парка тянет свежестью, волей.

Нет, не вырвешься отсюда, думает Хомякова, нет такой станции, чтоб судьбу свою поменять.

Возвращается Тамара, виновато пряча глаза.

— А что б ты, Полетаиха, купила, — выручает ее Любка, — на свои тысячу рублей?

— Я-то? — улыбается Полетаева, постепенно разгибаясь. — Путевку в Новую Зеландию — раз. Это, допустим, семьсот пятьдесят. — Она загибает большой палец. — Платье марлевое, кремовое, с кружевом, чтоб в этой Зеландии смотреться, рублей на сто, это — два, — загибает она указательный. — Остальные бы Толику оставила, на первый аванс в счет окончания школы. Кончит на отлично — «грюндиг» купит.

— Значит, Новая Зеландия тебя прельщает? — смотрит в потолок Хомякова. — А как с иностранными языками у тебя?

— Полный порядок, — озорно смеется Тамара. — С трех — перевожу, на двух — читаю. Абсолютно свободно изъясняюсь на одном — русском.

— Тогда понятно, — кивает Люба. Она берет с тумбочки пакетик с таблетками, запихивает в карман халата.

— Пей сейчас же! — подходит сзади Зинаида Ивановна. — При мне, чтоб я видела, слышишь?

Любка мотает головой. Не родился еще человек, который бы ей указывал.

— Сказала не буду, и все!

— Тебе, значит, до лампочки, что ты Завальнюка подводишь? Он же с тобой, дурой, сколько возится, чтоб операция удалась. Другой бы давно что положено там отрезал, что надо зашил — и привет, живи как хочешь! А этот выжидает, ищет, когда наиболее благоприятные обстоятельства… Кого наказывать-то?