Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 54 из 172

Сын Льва – Константин Копроним продолжал его дело. Он провел «чистку» иерархии, созвал послушный себе собор и, заручившись его решением, принялся проводить оное в жизнь огнем и мечом.

Иерархи, уже приученные к послушанию, почти не протестовали, миряне прятали иконы, и лишь монахи поднялись на их защиту. Тогда гонения приняли двойной смысл – борьба с иконами и борьба с монашеством, и тут иконоборчество было лишь поводом. Императору трудно было смириться с тем, что внутри его империи тысячи и тысячи мужчин не платят налогов, не служат в армии и вообще считают себя свободными от государства.

Гонения затихли при сыне Константина, но по-настоящему их прекратила лишь жена императора, Ирина, оставшаяся после смерти мужа правительницей при малолетнем сыне. Она созвала VII Вселенский Собор в Никее, на котором был провозглашен догмат об иконопочитании.

И вот тогда-то императорская власть и показала всю свою сущность и свое «христианство». После смерти Ирины, несмотря на постановление Собора, гонения вспыхнули снова. Теперь Церковь вступила в открытый конфликт с императором. На Вербное воскресенье 815 года тысяча монахов прошла с иконами крестным ходом по Константинополю. После чего началось форменное избиение монахов: их пытали, ссылали, казнили. Теперь уже христианские императоры порождали христианских мучеников.

Спасение снова пришло через женщину: после смерти императора Феофила императрица Феодора немедленно прекратила гонения, и теперь уже навсегда. В первое воскресенье Великого поста 843 года в «главной» церкви Византийской империи – храме Св. Софии, – было провозглашено восстановление иконопочитания. С тех пор этот день празднуется как день Торжества Православия.

Это был последний серьезный конфликт Церкви и Империи. А дальше шло лишь постепенное подчинение ее императорам. «Трагедия Византийской Церкви, – пишет протоиерей Александр Шмеман, – в том как раз и состоит, что она стала только Византийской Церковью, слила себя с Империей не столько административно, сколько психологически. Для нее самой Империя стала абсолютной и высшей ценностью, бесспорной, неприкосновенной, самоочевидной. Византийские иерархи (как позднее и русские) просто неспособны уже выйти из этих категорий священного царства, оценить его из животворящей свободы Евангелия. Все стало священно и этой священностью все оправдано. На грех и зло надо закрыть глаза – это ведь от “человеческой слабости”. Но остается тяжелая парча сакральных символов, превращающая всю жизнь в священнодействие, убаюкивающая, золотящая саму совесть… Максимализм теории трагическим образом приводит к минимализму нравственности. На смертном одре все грехи императора покроет черная монашеская мантия. Протест совести найдет свое утоление в ритуальных словах покаяния, в литургическом исповедании нечистоты, в поклонах и метаниях, всё – даже раскаяние, даже обличение имеет свой “чин” – и под этим златотканым покровом христианского мира, застывшего в каком-то неподвижном церемониале, уже не остается места простому, голому, неподкупно-трезвому суду простейшей в мире книги… “Где сокровище ваше, там и сердце ваше”».[136]

От автора

Что показательно, этот горький приговор произнес не историк, который жил и работал внутри Советской России. Он принадлежит эмигранту – то есть человеку, которому по самому своему положению следовало бы вздыхать о золотых временах «России, которую мы потеряли». Но не вздыхает, наоборот – смотрит на альянс Церкви и государства куда более жестко и трезво, чем даже большевистские историки, и уж куда жестче и трезвее, чем кто-либо из историков нынешних, ностальгирующих по так никогда и не существовавшей «симфонии». Собственно о России Шмеман пишет скудно и невнятно – но настолько подробно, по мельчайшим косточкам, разбирает даже не Византию, а некую полуабстрактную, теоретическую Империю, так умело расставляет акценты, подчеркивая общие тенденции и затушевывая частности, что и не имеющий глаз увидит, что именно он имеет в виду.

Этот же подход, унаследованный от Византии, постепенно побеждал в России, пока не закончился в Российской империи упразднением патриаршества и подчинением Церкви Синоду и, по сути, превращением ее в «департамент благочестия». Подминая под себя Церковь, ставя ее себе на службу, государство откровенно рубило сук, на котором сидело. Поначалу это казалось благом – ликвидировать патриарха, который мешал императору, сделать Церковь одним из департаментов в правительстве, привычно призывающим небесное благословение на любые начинания государства. В обмен обеспечивалось преимущественное положение среди прочих религий и численность прихожан – пусть для многих хождение в церковь постепенно выродилось в чисто формальный ритуал, но ведь внешне-то все благолепно! Но по сути все было совсем наоборот, ибо для Церкви главное – спасение, а для департамента – отчет о проведенных мероприятиях. Совершив положенные обряды, житель империи на практике был волен верить во что угодно. Посещение церкви стало чисто формальным выражением лояльности, ну как… сходить на первомайскую демонстрацию, что ли…

Кажется, мы это уже где-то встречали, не так ли?

…В 1917 году все закончилось. Империя, окончательно обессилевшая нравственно, прекратила свое существование. А Церковь выжила. Потеряв все, что давало ей государство, утратив богатство, храмы, монастыри, поддержку властей, оставшись в рубище и на развалинах, она тем не менее уцелела – в объеме тех самых десяти процентов, которые живут так, как исповедуют. Но зато она снова вернулась к тому, куда более естественному для себя положению, в котором находились первые христиане. У нее снова появились мученики и исповедники, и вновь голос Евангелия зазвучал громче прочих голосов.

Конечно, для тех, чей идеал – чистота веры, обеспечиваемая нагайкой городового, то, что произошло, ужасно. Но все же стоит подумать: 1917 год – так ли он плох, как кажется? Да, цена очень высока, но ведь и купленное за эту цену избавление от «симфонии» – тоже не последнее из благодеяний. И тем более неплохо бы вспомнить, Кто занял место императора в его мистическом предстоянии перед Богом[137]…





А во что верил народ?

Эти процессы, хоть и были «верхушечными», затрагивали всю Церковь. Государство много давало, но много и требовало – в первую очередь управляемости и единомыслия.

Постепенно изменилась структура Церкви – точнее, вектор ее жизни. Если раньше она была собранием общин, то есть строилась снизу вверх, то теперь стала централизованной структурой, управляемой сверху вниз. Если раньше, до «имперского периода», пресвитеры и епископы были неразрывно связаны со своими общинами, вплоть до того, что, когда епископ умирал, община называлась «вдовой», то теперь они ставились «сверху» и перемещались с кафедры на кафедру. Это, конечно, было удобней для управления, но вело к неизбежному разрыву «верхов» и «низов».

Принцип единомыслия, мечта уставшего от ересей большинства, был выстрадан, как никакой другой, – но от этого, впрочем, не легче…

«С самого начала в богословских спорах чувствуется государственный мотив – принцип, требующий религиозного единомыслия ради государственного мира… Правительство все более озабочено приведением всех разномыслий к общему знаменателю, не столько из бескорыстной любви к истине, сколько ради сохранения в целости разноплеменной Империи, в которой всякое религиозное брожение грозит немедленно вспыхнуть пожаром всяческих этнических и политических страстей и сепаратизмов…

В этом отношении победа над иконоборчеством означает поворотный момент… Религиозное единство Империи оказалось осуществленным ценою потери всех инакомыслящих, ценою умаления самой Империи… Это новое положение диктует и новую политику. Горький опыт показал, что всякое религиозное расхождение угрожает и государственным потрясением. И основным стремлением императоров становится теперь желание не допустить этих религиозных смут, сохранить некий религиозный status quo. И, конечно, Церковь, всегда жаждавшая догматического единодушия… с радостью восприняла эту консервативную линию государства…

136

Шмеман А. Указ. соч. С. 267—268.

137

Об этом – ниже.