Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 24



…По ее сердитому лицу я догадывался, что ей не нравятся встречи отца с этими людьми.

— Ну милый, родненький Даня… — быстро и горько говорила мать. — Ну, меня тебе не жалко, так детишек пожалей… Пусть вон у которых детей нету… — Открыв глаза, я увидел, что мать пытается удержать отца, собравшегося уходить.

Я, конечно, не понимал, о чем они говорят, но в голосе матери было столько тревоги и боли, что и мне захотелось крикнуть: «Не ходи, папка!»

Он сначала рассердился, сурово посмотрел на мать, а потом осторожно снял со своих плеч ее руки, прижал их к груди и сказал:

— Да успокойся ты, дурочка. Ложись…

Мать долго стояла у порога. Потом начала прибирать в комнате. Уронила нож. Испуганно оглянувшись на нас — не разбудила ли? — осторожно подняла его, взяла со стола шитье. Но через минуту и шитье бросила на стол. Потушила лампу и села к окну.

Ночь была светлая, на полу в бледно-желтом квадрате лунного света отчетливо вырисовывалась тень маминой головы.

Встревоженный, я долго не мог уснуть и все ждал возвращения отца. Но скоро усталость взяла свое, и я уснул. Мне снилось купание в прогретом солнцем пруду, лопуховые заросли на Чармыше и мальчишеский бой нашей улицы с Соборной, с гимназистами и «реалишками».

Но спал я все же очень чутко и, когда под утро чуть слышно скрипнула дверь, сразу открыл глаза. Вошел отец. Одним бесшумным рывком мать вдруг оказалась у двери и, закинув отцу на шею руки, прижалась к нему.

— Ну, ну! — грубовато и очень ласково сказал он. — Не ложилась?

Я счастливо вздохнул, повернулся на другой бок и моментально уснул опять.

3. Два дня назад в Тюремном замке

Когда я снова проснулся, отца уже не было: ушел на работу. В комнату заглядывало солнце, на улице ворковали голуби. Подсолнышка спала на своей кровати за печкой, мне видны были только ее босые ножонки да угол спустившегося до пола одеяла, сшитого из разноцветных треугольных лоскутков.

Под окном приглушенно и тревожно разговаривали женщины, потом послышался топот копыт.

Я вскочил. В этот момент в комнату вбежал запыхавшийся Ленька. Он был так бледен, что я увидел на его лице только веснушки.

— Пожар?! — спросил я, торопливо натягивая штаны.

— Какой пожар! Повесили! — зашептал он, зачем-то оглянувшись на окно.

— Что повесили?

Вошла мама, расстроенная, такая, какой я ее еще никогда не видел. Она растерянно посмотрела на икону и, хотя тот день не был ни воскресным, ни вообще праздничным, влезла на табурет и зажгла перед иконой лампадку. Мне не терпелось узнать, что и где повесили, и, пока мама стояла спиной к двери, я следом за Ленькой выбежал во двор. Мы спрятались в дровяном сарайчике.

— Ну!



— Вот… гляди… с ворот содрал…

Ленька вытащил из кармана измятый листок, на котором крупными буквами было написано:

«Товарищи! Царские палачи совершили очередное свое злодеяние. Два дня назад в Тюремном замке нашего города повешены товарищи с Сормовского завода — Смушков и Силуянов, обвинявшиеся в том, что они боролись против существующего строя, за свержение царского правительства, за лучшую жизнь для трудового народа. Вечная память им, не пожалевшим даже жизни своей за всеобщее народное счастье. Позор и проклятье палачам!»

Я прочитал листовку и помню, что меня как будто ударило по самому сердцу. Ведь все последние дни мы бегали мимо замка, даже и не подозревая, что там находятся люди, ожидающие смерти. И мне вдруг представились виселицы, освещенные багровым светом факелов, поп в черной рясе с огромным золотым крестом… И еще я вспомнил ночной уход отца, слезы и тревогу матери. И для меня все эти события связались в один темный и страшный клубок.

Я почувствовал на глазах слезы и отвернулся, чтобы Ленька не видел, что я плачу. Я и сам не смог бы еще объяснить своих слез.

Ленька сказал:

— Теперь бы на их кладбище сходить.

Я посмотрел на него не понимая. Их кладбище? Да! Ведь тех, кого казнили и кто умирал в тюрьме, хоронили не на городском кладбище, а недалеко от тюрьмы, на небольшой полянке, где не было даже крестов, а только холмы могил и где всегда паслись отбившиеся от стада коровы. Позже, когда мы попали на тюремное кладбище, мы нашли там только один свежий холм и не сразу догадались, что обоих казненных зарыли в одну яму. Но это было позже, недели через две, а в тот день сбегать на кладбище нам не пришлось. Днем и у нас, и у Юрки, и у многих других рабочих был обыск — всё перерыли, перешвыряли и, хотя ничего не нашли, отцов наших прямо с мельницы увели в так называемую каталажку на Большой улице.

Выпустили их через две недели, и они вернулись избитые, в синяках, но, к моему удивлению, бодрые. А что мы с Юркой пережили за это время, думая, что наших отцов вот-вот «перегонят» из каталажки в Тюремный замок и там повесят, — я рассказать не могу. Все ночи мы дежурили на Большой улице и, если случалось задремать, вскакивали от самого легкого скрипа калитки.

В те дни мы повзрослели на несколько лет, казалось, что никогда уже не вернется прежняя, беспечная и беззаботная пора… Однако пришел из тюрьмы отец, и очень скоро все пошло как и раньше, как будто и не было этих страшных недель…

4. Таинственный парк

Было в городе еще одно место, очень любимое мальчишками, — Калетинский пруд. Он тянулся почти на полкилометра вдоль Барутинской мельницы, но с противоположной баракам стороны. Летом густо заросший около берегов кувшинками и лилиями, зимой прикрытый ровным льдом, он был для нас источником самых доступных радостей и развлечений.

От ворот мельницы на другую сторону пруда был переброшен деревянный мост, по нему зеленый мельничный паровоз водил на станцию и со станции поезда с зерном и мукой. Раньше этот мост никем не охранялся. Но во время всеобщей забастовки тысяча девятьсот пятого года кто-то поджег мост, пропитанные мазутом и машинным маслом сухие брусья вспыхнули, как костер, и мост сгорел в четверть часа. Позже выяснилось, что это была провокация: в поджоге обвинили бастовавших рабочих, и многие из них были арестованы и осуждены. Мост же через полгода вновь отстроили и с тех пор охраняли с показной старательностью и даже иногда поливали из шлангов водой — это случалось летом, в зной, когда все готово было, кажется, загореться от солнечного луча.

Теперь по мосту всегда прохаживался сторож с берданкой за плечом — то бородатый дед Никита Свешников, то Гошка-солдат, зиму и лето носивший старенькую шинель, в которой он вернулся с японской войны. Оба они боялись потерять работу и потому относились к мальчишкам с крикливой, подчеркнутой строгостью.

На той стороне пруда зеленел тенистый, вековой Калетинский парк, обнесенный с трех сторон кованой узорной оградой. Ограда была высокая, в ее узоре железные цветы сплетались с копьями, устремленными остриями вверх. Перелезть через нее, казалось, было совершенно невозможно.

Осенью, когда опадала листва, между толстыми стволами осокорей, стоявших, как стража, на берегу пруда, становились видны колонны белого одноэтажного особняка. В этом доме уже несколько лет никто не жил.

По словам стариков, лет десять назад, еще до революции пятого года, в парке чуть не каждый летний вечер гремела музыка, между деревьями загорались разноцветные фонари, и любопытные обыватели с мельничной стороны могли наблюдать, как князь Калетин спускается с гостями к пруду покататься на лодках. Лодки, вернее, их полуистлевшие остовы доживали сейчас свой век на берегу, прикованные цепью к огромному, в три обхвата осокорю, возле старенькой, полуразвалившейся, когда-то окрашенной в голубой цвет купальни. Вход в купальню был наглухо забит, и проникнуть в нее можно было, только поднырнув под стены.

Теперь парк был всегда глух и пуст — ни человеческого голоса, ни смеха, ни звона посуды или струны ни разу не донеслось оттуда до нашего берега. Парк зарастал год от года все гуще, превращался в дремучий лес. Аллеи и тропинки только угадывались — зеленые щели между деревьями и разросшимися во всю силу кустами сирени, акации и малины.