Страница 21 из 24
Стемнело. Мама сидела у стола и, не говоря ни слова, следила за мной.
Больше всего я боялся, что она начнет плакать и решимость оставит меня, поэтому собирался с суровой торопливостью и молча. Но мама не заплакала, только, когда я уже взялся за скобу двери, поспешно поднялась. Подошла к порогу, крепко обняла меня и перекрестила.
А Оля вдруг сорвалась с места, судорожным движением накинула на плечи темный, оставшийся после матери платок.
— Куда? — спросила мама.
— С ним.
Несколько секунд мама неподвижно смотрела на Олю, потом губы у нее дрогнули, она торопливо поцеловала девочку в лоб, в глаза, перекрестила. Видимо, она испытывала к Оле чувство благодарности — такое же, как испытывал я. С самого получения записки я думал: хорошо, если б Оля пошла со мной. Тогда бы я ничего не боялся. А вот теперь, когда она встала рядом, готовая идти, я испугался: а вдруг эту дорогую мне девчонку убьют?!
— Вот выдумала! — грубо сказал я, глядя, в сторону, боясь, что глаза выдадут меня. — Только девчонок там не хватало!
— Помолчи! — ответила она.
И недетским, женским движением порывисто обняла маму, поцеловала спящего братишку и Сашеньку и сказала мне так, как будто не мне, а ей было поручено это опасное и трудное дело:
— Пошли… Постой, посмотрю сначала…
Неслышно выскользнула на улицу и через полминуты постучала в окно. Я вышел.
Мы долго пробирались задами и огородами, а когда ближе к центру огороды кончились, перебегали со двора во двор, от дома к дому.
Мы решили сначала пройти к Юрке и Леньке.
Луна еще не взошла. Ни в одном доме не было света. Город как будто вымер. Где-то далеко, в стороне Святого озера, стреляли, — может быть, это отряд отца отбивался от посланных за ним карателей? Возле рынка горел писчебумажный магазин Лонгера. Позолоченные звезды на куполе церкви блестели, багровые струи света текли и текли по куполу вниз.
Громко, как удары молота по наковальне, стучали в ночной тишине шаги патруля. Солдаты шли по двое, по трое серединой улиц, освещенные пугающим светом пожара. На деревьях висели трупы. Неподвижные, странно плоские тела убитых лежали на мостовой, а камни блестели и под огнем, казалось, шевелились как живые.
На улицах стало светло. Из-за Калетинского парка поднималась полная оранжевая луна — как будто кто-то огромный и злой с пристальной и холодной жестокостью прицеливался в опустевшую вдруг землю.
На Проломной улице мы чуть не натолкнулись на патруль — он неожиданно вывернулся из-за магазина Кичигина.
Я успел толкнуть Олю в темную глубокую нишу ворот, прижался к ней спиной — на наше счастье луна освещала противоположную сторону улицы.
Патруль прошел мимо: два пожилых солдата мирно покуривали, один не торопясь рассказывал другому:
— А у нас, браток, на Кубани, винограду этого самого — пропасть… Как это август пристигнет…
Я чувствовал, что у меня слабеет от напряжения тело и подгибаются колени.
Глубоко, прерывисто вздохнула Оля, обняла меня сзади рукой за шею, сильно прижалась головой к моей спине.
— Ну, пошли, — сказала она, когда шаги затихли вдали.
Мы осторожно выбрались из спасительной тьмы и, крадучись, прижимаясь к заборам и стенам, пошли дальше.
До дома Юрки оставалось недалеко.
22. На мосту
Весь следующий день я и Юрка пролежали, притаившись, в зарослях Калетинского парка, наблюдая за движением по узкоколейке.
Это было в конце сентября, но день был теплый, почти жаркий. Чистым голубым зеркалом лежал перед нами пруд. И мельница на той стороне, и ветлы на берегу, и проходная будка на мельничный двор, и сам мост, по которому зеленый паровозик тащил груженный мешками состав, — все это как будто оставалось прежним и все-таки было другим, не таким, как всегда, все было наполнено тревожным и угрожающим смыслом.
Через наши головы на воду летели желтые листья и, мерно покачиваясь, гонимые почти неощутимым ветром, уплывали под мост. На широких листьях кувшинок сидели пучеглазые зеленые лягушки — мне до зуда в ладонях хотелось набрать камней и распугать их. Но я не двигался, не шевелился и все смотрел сквозь уже подсохшее кружево папоротника, сквозь узорчатую листву малины на мельничный мост.
В течение дня с мельничного двора ушло два груженых состава.
На последней вагонетке сидел усатый казак в папахе и, положив карабин на колени, негромко и тоскливо пел:
Никто, кроме часовых, на мосту не появлялся. Белогвардейцы запретили хождение по нему, и теперь для того, чтобы с вокзала попасть в город, надо было огибать Калетинский парк.
— Девятнадцать… двадцать… двадцать одна! — шепотом считал Юрка вагонетки. — Столько хлеба! И как это мы раньше не догадались!
Я молчал: отвечать было нечего. Молчал и думал об Оле, которая вместе с Ленькой пошла доставать бензин. Думал, что белые могут сцапать ее где-нибудь на улице, на базаре и, если сцапают, будут мучить и бить.
— А ты как считаешь, Данька, — Юрка повернулся ко мне, — когда совсем вырастем — будут еще войны?
— Наверно, будут… Помнишь, Надежда Максимовна говорила…
Юрка тяжело вздохнул:
— А жалко ее, правда? Вот бы она нас увидела! Похвалила бы, как думаешь?
— Сам же говоришь: раньше надо было…
— Это — да! — Юрка помолчал немного, но что-то странное происходило с ним: не мог долго молчать. Спросил: — А тебе не страшно?
— А чего же страшного? Вот принесут бензин — он знаешь у нас как полыхнет! А мы с моста в пруд…
И опять лежали, глядя на понурую фигуру часового, мерно шагавшего по шпалам моста. Он все время смотрел под ноги: видимо, боялся оступиться.
— Данька! — Юрка рывком повернулся ко мне. — А ножик есть?
— На что?
— Так ведь шланги порезать надо! Иначе любой огонь зальют — никакой бензин не поможет.
— Верно!
Нож у меня был, надо было достать второй, чтобы перерезать оба пожарных шланга одновременно. С тысяча девятьсот шестого года, когда мост отстроили после пожара, шланги хранились на концах моста в красных деревянных ящиках. Ящики не запирались — это мы знали.
— У Леньки есть нож?
— Наверно.
— Вот его и пошлем на ту сторону.
— А как же он с одной-то рукой?
— А больше кому же?..
Через час зеленый паровозик протащил с вокзала на мельницу пустые платформы. Усатый казак, сбив на затылок папаху, облокотился грудью на заднюю стенку вагонетки и хмуро смотрел на чужой ему город.
На этот раз мы заметили и второго белогвардейца, в офицерской форме. С папироской в зубах, он стоял в будке паровоза рядом с машинистом.
— Видишь, Юрок?
— Вижу.
Солнце перешло на западную половину неба и светило теперь прямо в глаза, мешая смотреть.
Стало жарко, хотелось пить и спать. Сказывалась ночь без сна; я задремал. Приснилась странная, вся пронизанная солнечным светом ерунда. Будто рыбачим мы на Чармыше и Оля подолом юбки ловит под корягой пшеничные лепешки. А потом приснилось, что мы с ней опять пробираемся по мертвым, безлюдным улицам, а на стенах пляшут отсветы пожара.
Проснулся я со ртом, полным слюны, с головной болью. Юрка лежал, положив подбородок на скрещенные на земле руки. Увидев, что я проснулся, он повернулся на спину, долго смотрел в небо. Вздохнул, сказал:
— Вот вырастем, Данька… и везде будет советская власть… никаких буржуев не будет, а все рабочие будут богатые… Правда?
— Ясно, — сонно ответил я.
— И хворать, как твоя Сашка, никто не будет… И обижать друг друга не будут… И нищих не будет… И в магазинах будет все, что хочешь, — приходи и бери… Тогда, наверное, куда захочешь, туда и поехал без всякого билета. А? Ты бы куда?
— Я бы — в Индию. А потом еще на эти… на острова… на Гавайские…
Сзади послышался негромкий условный свист — вернулись Оля с Ленькой. Стараясь не задевать кусты, мы отползли в глубь парка.