Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 18 из 157

Я ничего не ответил. Да и что можно ответить на такое! Но он иначе понял мое молчание.

— Сердишься? Я давеча с тобой как скотина… Брось дуться, Муромцев.

— Я не дуюсь, — сухо сказал я.

— Тебя как зовут?

— Ну Дмитрием…

— А меня — Андреем. Так вот, Митя, приходит конец моей жизни.

Я сел. Тяжелое одеяло сползло на пол.

— Постой… Значит, ты на самом деле болен? Что с тобой? Чахотка?

— Я подлость сделал… Всю свою жизнь дегтем перепачкал… Словом, обманул партию… Нет, ты не перебивай! Я не хотел говорить… Но вижу, ты парень вроде ничего. Вот… я ему сегодня всё выложил… Часа два рассказывал. Заплакал. Он ни разу не перебил. И смотрел мне в глаза. Я думаю — понял. А он помолчал, закурил и вдруг говорит: а теперь расскажите, что побудило вас обмануть партию. И обращается на «вы», как к чужаку… А ведь я ему только об этом и говорил…

— Да он кто?

— Партследователь. В ЦКК. И мужик правильный. Я о нем много хорошего слышал… Постой! Сам всё расскажу. Я ведь первым секретарем губкомола был. Ну и, конечно, членом губкома РКП(б). В партию вступил на фронте, в девятнадцатом… Может, слышал про комбрига Книгу?

— Так он же сейчас в Ставрополе. Я его в Ростове видел.

— Комбриг в ЦКК написал про меня как про отважного красного кавалериста, не щадившего своей жизни в битвах с беляками. Ты не думай, что коли у меня левая рука сохнет, то я рубиться не мог. Еще как рубился! Как схвачусь с каким-нибудь золотопогонником, так всё мне кажется, что с папашей своим повстречался. Ну и рубаю с оттяжкой, со свистом, насмерть!

— Да при чем же тут твой отец?





— Он мне всю жизнь изувечил. Можно сказать, под откос ее пустил… Ты знаешь, кем он был, мой возлюбленный папаша? Жандармским подполковником. Вот оно как, Дмитрий. Ну и заклеймил меня своим каиновым клеймом. Андрюшка Курасов — жандармский сыночек. Меня в гимназии япошкой прозвали. Я за это в драку лез. А когда говорили — жандармский сыночек, я, понимаешь ли, не обижался. У отца голубой мундир, шашка, кресты на груди. «Я, — говорит, — чистильщик. Чищу государство Российское от всякого мусора — смутьянов и опасных преступников». В Вологде мы жили. А в шестнадцатом году у меня переворот в сознании произошел. Услышал я случайно, как папенька мой одного студента допрашивал. Поначалу как кот мурлыкал: «В ваши годы, милый юноша, и мне были свойственны романтические порывы». Из «Демона» ему что-то декламировал. А потом каторгой стал грозить. А студент только хохочет. И, понимаешь, звонко так, откровенно. «Революция, — говорит, — господин Курасов, надвигается как девятый вал. И чтобы она совершилась, вашего согласия не требуется. А каторга — это баба-яга для маленьких. Вы меня ею не стращайте, тем более что вашими стараниями у меня легкие отбиты, я кровью харкаю». И харкнул моему папаше в лицо кровавым плевком. Папаша вызвал вахмистра Ворону — тот серебряные рубли пальцами гнул — и приказал мозги студенту вправить. Я вбежал в кабинет. Кричу: «Не имеешь права. Прекрати! Он людям счастье добывает, а ты — палач!» На руках у отца белые замшевые перчатки, плотные такие, для верховой езды. Он меня по лицу ра-а-а-з и еще раз… И кричит Вороне: «Вышвырнуть вон!» Ворона сгреб меня в охапку да и вынес из кабинета. С того часа возненавидел я своего отца. Ну а в Октябрьские дни он и до меня добрался. На юг, понимаешь, бежать собирался и хотел меня с мамой забрать. А я уже решил, что за пролетарскую революцию жизни не пожалею. Поговорили тогда с бывшим подполковником жандармским начистоту. Я за словом в карман не лез, всё выложил. А он шашку со стены сорвал, выхватил ее из ножен и хватил меня по левому плечу. Вот… Дай-ка руку… пощупай.

Курасов тоже сел на кровати, распахнул на груди рубаху и, перехватив мою руку, положил ее ладонью на свое горячее вздрагивающее плечо. Я нащупал глубокий бугристый шрам.

— Ох ты…

— Ключицу перерубил, гад. Мама прибежала, видит, я на полу, кровища вокруг, а он с обнаженной шашкой прыгает. Бросилась ко мне, нагнулась и упала… Разрыв сердца. Я в больнице отлежался. Ничего, срослось. Только левая рука сохнуть стала и силу потеряла. Маму очень жалел…

— А отец?

Андрей скрипнул зубами.

— К белым удрал. Всю Вологду перепахали — искали господина подполковника, чтобы расплатиться с ним по революционному счету. Не нашли. Как сквозь землю провалился. Не надоело слушать?

— Ну что ты!

— Вышел я из больницы, поступил в депо чернорабочим. Сам понимаешь, от однорукого пользы немного. Но терпели. Когда же, в начале девятнадцатого, хотел в комсомол записаться, мое социальное происхождение стеной непреодолимой поднялось. Говорят: «Вроде бы и ничего ты, Андрейка, парень, но сын жандармского подполковника, и, выходит, не место тебе в Коммунистическом союзе молодежи…» Я не обиделся. Я знал цену жандармским погонам. Но решил доказать, что не всегда яблоко от яблоньки близко падает. Папаша с белыми, а я добровольцем в красную кавалерию. Сперва вроде связного при комбриге, ну а потом — бойцом. Рубился здорово. Должно быть, злость силы прибавляла. Ну и мысли излагать умел. Всё же из пятого класса гимназии, и брошюры революционные читал. Назначили комвзводом. Тут и в партию приняли. Но когда спрашивали, кто отец, я правды сказать не смог. Отец, говорю, канцеляристом в полицейском участке служил и помер еще до революции. Только ты не думай, что я правды своей страшился. Не страшился, а ненавидел и презирал ее свыше всякого человеческого терпения. Замарать душу бойца Красной Армии не осмелился… Ну, дали мне год кандидатского стажа. Я понимаю, что немыслимое доверие оказано, и за ложь свою кровью уплачиваю. Одноруким чертом в бригаде прозвали. Три сабельных ранения и одно пулевое… Перевели в члены РКП(б) и тут же комиссаром эскадрона назначили. Кончилась гражданская, а я в Орле застрял. Направили на комсомольскую работу. Сперва завполитпросветом, а потом секретарем укома. И уже в двадцать пятом на Север попал. По соседству с родными местами. Работал членом бюро губкома, а потом и секретарем избрали. И тут, понимаешь ли, Дмитрий, я как-то душой успокоился — будто и не был никогда сыном жандарма Курасова. Работаю, ребята меня уважают, и девушка одна нашлась. Сердце свое раскрыла для меня — сухорукого, порубанного, некрасивого. Но и ей правду я не открыл. Вот только когда она меня ласкала и рукой шрама моего на левом плече касалась (я ей сказал, что казачок один меня располосовать надвое собирался, да, видно, силенок не хватило), вздрагивал я и папашу своего вспоминал. Неужто, думаю, жив еще, проклятый?..

Год назад сынок родился. И не в меня, а весь в Лизу. Голубоглазый, светленький и очень крупный. Но у лжи, говорят, короткие ножки… так, что ли? В общем, догнали мою ложь, Митя. Через девять лет, а всё же догнали. Кто-то из вологодских заявление в губККа[4] написал. Так, мол, и так, секретарь губкома комсомола Курасов Андрей Георгиевич вовсе не тот, за кого себя выдает, а единственный сын изверга и палача революционного пролетариата, жандармского подполковника, удравшего к белым. И подтвердить-де это может вся Вологда. Меня вызывают и спрашивают: «Так кто был твой отец, товарищ Курасов?» Я отвечаю, согласно анкете, что был он писарем в полицейском участке. «Значит, ты однофамилец известного в Вологде жандармского подполковника Курасова?» — «Нет, — отвечаю, — не однофамилец, а сын, но ненавижу его так, как вам и не снилось». — «Значит, ты, Курасов, в партию обманным путем проник?» Я стал всё рассказывать… Вот как тебе. Выслушали, покачали головами и передали вопрос о моей партийной принадлежности в ячейку. За исключение проголосовали единогласно. Вывели из состава губкома партии и губкомола. Лиза первоначально тоже от меня отшатнулась. «Ложь, — говорит, — между нами, Андрей. Трудно мне через нее переступить». Но переступила, поверила мне моя Лизанька. Отобрала у меня наган. Живи, мол, борись, доказывай. А когда в Москву поехал, то выкрал у нее из шкафчика револьвер и в портфель спрятал. Так, на всякий случай. А она телеграмму прислала: «Не смей и думать об этом».

4

Губернская контрольная комиссия.