Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 126 из 157

Красная Армия освобождала города и населенные пункты, еще недавно находившиеся в тылу немцев, рвавшихся к Москве. Истра, Клин, Рогачево, Епифань, Ясная Поляна… Цела ли могила Льва Толстого? Не сожжен ли дом Чайковского?

После победы под Москвой легче дышалось, да и виделось всё как-то иначе. Дома на Московской казались выше и красивее, морозный воздух прозрачнее, снег — белее. Он аппетитно похрустывал под валенками Муромцева и Королева, когда они совершали очередное восхождение «на вершину руководства», туда, где высилось трехэтажное из потемневшего кирпича здание облисполкома.

Говорил Муромцев, а Константин Васильевич неопределенно похмыкивал, и под скулами у него играли тугие желваки.

— Понимаешь, Костя, — говорил Дмитрий, развивая свою излюбленную тему, — если человек никому, кроме своих близких, не нужен, он ноль, пустышка, не человек, а существо… Помнишь, я пришел к тебе, когда только сюда приехал. Худо мне тогда было, Костя! Один, и никому в городе до меня нет дела. Никому не дорог, никому не нужен. А потом всё круто изменилось, и я почувствовал себя нужным для других. Таким, что могу без всякого постучаться в любую дверь любого дома и, уверен, мне там будут рады… Это, понятно, только внутреннее ощущение — врываться в чужие дома я не намерен…

— Хм, — то ли одобрительно, то ли недоверчиво уронил Королев.

— Нет, ты погоди, погоди… Разве сам-то ты этого не чувствуешь? Разве ты когда-нибудь работал так, как сейчас: не ставя никаких условий, без всяких ограничений… Во всю силу, на которую ты только способен?

— Допустим, — сказал Королев. И после паузы — скрип, скрип, скрип — постанывал снег под тяжелым его шагом — спросил: — Какой же вывод желательно тебе сделать?

— Надо жить, работать, чувствовать, всегда так, как получается у нас теперь, в дни войны, — быстро ответил Дмитрий. — Тебе, мне, каждому, всем…

— Выходит, не было бы счастья, да несчастье помогло, — усмехнулся Королев. — Заносит тебя, Дмитрий Иванович, не в ту сторону. Эдак можно договориться до того, что война — явление положительное и необходимое.

— Да ты что в самом деле! — возмутился Дмитрий. — Неужели так меня понял? Я же вот о чем говорил…

Дмитрию казалось, что беда, принесенная войной, как бы сплавила сердца советских людей в гигантский монолит, сделала их близкими, понятными и очень нужными друг другу.

…Такое ощущение единства со всеми было у меня, пожалуй, в двадцатых годах, когда начинал свой комсомольский путь. Тогда я мог подойти к любому вовсе незнакомому человеку, о котором лишь знал, что он коммунист или комсомолец, и запросто открыть перед ним душу, поделиться свои им горем или радостью. Он же — единомышленник, свой, более близкий мне, чем какой-нибудь родственник — тетушка или двоюродный братец, с которыми и встречался-то раз в год по обещанию, в дни непременных и скучнейших семейных праздников. Кровная близость… Глупости всё это! Какая же близость могла быть у меня с тетей Верой, фанатично религиозной женщиной, принявшей монашеский постриг, или с другой тетушкой, Варварой Александровной Ван-Заам, знаменитой в теософских кругах царского Питера, а позже и Петрограда времен нэповского расцвета… У меня, комсомольца Митьки Муромцева! Иное дело — родство идей. Верят в то, во что веришь ты. Во имя этого работать. Любить. Обрушивать всю свою ненависть в единую цель! Но с годами я как-то утратил это чудесное ощущение сопричастности ко всему, что делал каждый и все вокруг меня. Люди отдалились от меня, будто я смотрел на них сквозь обратные стекла бинокля. Что-то происходило со мной, а может быть, и с другими… Или всё дело в возрасте? В вечерние часы, когда в миллионах окон Москвы или Ленинграда вспыхивают огни и делают чужую жизнь более доступной взору, за легкими, просвеченными занавесками возникают фигуры и лица — старуха, тяжко волоча грузное тело, подошла к окну, отвернула край занавески и долго всматривалась в вечер безнадежным взглядом бледных глаз; человек с всклокоченной бородой кривит лицо над чертежной доской, а мальчик — сын или кто? — подходит и кладет ему на плечи ладошку; девушка в белой блузке протянула руку к полке, уцепилась пальцами за корешок книги, да так и застыла, закусив губу; или тени, то крадущиеся, то стремительно проскальзывающие по стенам, по их причудливой перебежке можно, пожалуй, разгадать характер, почувствовать настроение того, кто скрыт от взгляда и будто замаскировался собственной тенью, — я часто ловил себя на странном желании проникнуть в одну из этих ячеек гигантских человеческих сот.





А иногда мне хотелось подойти к любому встречному, остановить и — глаза в глаза — пожаловаться ему на неудачу или похвалиться своим успехом. Быть откровенным как с другом, как с попутчиком по купе вагона, чью исповедь ты уже выслушал и теперь сам легко и охотно исповедуешься перед ним. Наверное, это и есть естественная норма отношений между людьми. Доверие друг к другу, доброжелательность и взаимный интерес. Кажется, совсем просто, но если попробуешь поступать так, то в лучшем случае прослывешь чудаком. А может и хуже получиться: тебе-то какое дело до моих болестей?! Не лезь грязными лапами в мою душу!.. Откуда всё это приползло в нашу жизнь, откуда взялось столько человеков-улиток, так осторожненько прощупывающих себе подобных рожками-локаторами? Но что совсем уже дико — и я сам, как-то незаметно для себя, примирился с этими чуждыми, ненавистными мне и кем-то узаконенными нормами общения и тоже стал выпускать тоненькие усики недоверия к окружающим меня людям. Но вот неистовый удар обрушился на нас — война! И оказалось — все мы вместе, полны доверия и сопричастности друг к другу, и можно войти в любой дом, как в свой, потому что живем-то мы все под одной крышей надежд и усилий наших и никому в мире не позволим крышу эту сорвать.

…Дмитрий вдохнул ледяного и бодрящего воздуха и, широко улыбнувшись, сказал:

— Теперь-то, Константин Васильевич, ты меня понял?

Королев попробовал нахмуриться, но ничего не получилось, и он ответно улыбнулся:

— Я не Вольф Мессинг. Но если ты, Дмитрий Иванович, о хорошем думал, то я с тобой заодно. — И деловито: — Потри-ка щеки и нос, они у тебя что-то побелели.

Шли они в обком и в облисполком, чтобы получить согласие на одно хорошее дело. Инициатором его стал не кто иной, как Горюшкин-Сорокопудов. После победы под Москвой старый художник послал свой золотой портсигар генералу Жукову. И написал Георгию Константиновичу очень теплое письмо, в котором просил употребить скромный его дар на укрепление мощи славной Красной Армии. Жуков поблагодарил Ивана Силыча и подарил ему свою фотографию с надписью.

Художник сделал красивую рамку и поставил фотографию Жукова на полку, где хранил самые дорогие раритеты: портрет своего учителя Репина, маленькую акварель Левитана, резную фигурку из бивня моржа и что-то еще.

Конечно, рассуждали Королев и Муромцев, у нашей актерской братии не только золота, но и лишней одежды не найдется, но можно подготовить дополнительные спектакли, провести внеплановые концерты, выступления, весь сбор от которых пойдет на военные нужды. Например, на строительство боевого самолета «Советский артист». Чем плохо? Предварительно Королев собрал у себя всех руководителей учреждений искусств: Треплева и Белова, Вазерского и Чарского, Бегака и Сологуба и заручился полным их согласием. И, как всегда, первым высказался Константин Акимович Сологуб: ударим, мол, фашистов нашим трудовым артистическим рублем, И заверил, что руководимый им цыганский ансамбль и в этом патриотическом начинании не подкачает, не останется позади.

— Хм… Энергичный всё же товарищ этот самый Акимыч, — задумчиво говорил после совещания Королев. — Может, довольно ему с цыганами возиться? Что-нибудь посерьезнее ему поручить?..

— Больно уж дубоват, — сомневался Дмитрий. — Чего стоит один, его «артистический» рубль!

— А тебе вынь да положь эрудита, — недовольно пробурчал Королев, но разговор о выдвижении Сологуба так и остался незавершенным.