Страница 15 из 66
Являлся… Являлся… И вдруг он ясно представил себе собственную «таинственную сень». Я — где? Где? Там, в свинском Петербурге? О, нет! Ни за что. Здесь! Только здесь. Здесь хорошо…. «Твоя от твоих…» Только как это делается, если хочешь закрепить за собою место на родном кладбище?
Эта мысль прилепилась к нему крепко, и весь день не давали покоя слова древнего канона о Великом Покое: «Твоя от твоих, к тебе приносяще, о всех и за вся»…
Мать похоронили в два часа пополудни. По окончании церемонии он уехал в Михайловское. По шаткому крыльцу поднялся он в отчий дом. Всё в нем показалось ему очень старым и ветхим. Покосившиеся скрипучие двери, облупившаяся краска на стенах, голые, без занавесок, окна, разбежавшаяся в беспорядке по комнатам скудная мебель — от всего этого повеяло на него тем странным, щемящим духом прожитой жизни, что так хватает за сердце, когда разбираешь личные вещи и бумаги, оставшиеся после смерти близкого человека.
Он открыл дверь в комнату, бывшую когда-то его кабинетом. В ней было пусто, как в сельской часовне. И хоть всё здесь переменилось, он ясно представил себе — какая вещь и где тогда стояла: дедовские кресла, канапе, полка с его книгами, кровать, покрытая молдавским ковром, привезенным им с юга, любимая кожаная подушка, дорожная медная лампа, которую друзья изготовили для него, когда он задумал побег за границу… И вдруг из закоулков сознания, более глубоких, чем память, выплыл кабинет Онегина, который он, по выражению одной из дев Тригорского, «списал» со своего Михайловского кабинета: «И вид в окно сквозь сумрак лунный, и этот бледный полусвет, и лорда Байрона портрет… А вот камин; здесь барин сиживал один… Здесь почивал он, кофей кушал, приказчика доклады слушал. И книжку поутру читал…»
Поэзия, как ангел утешитель, спасла его, и он воскрес душой… Здесь ему писалось легко и много. Здесь были с ним его сокровенные друзья — Пущин, Дельвиг, Арина Родионовна.
Ах, бог ты мой, как всё переменилось!
В комнату бесшумно вошла дворовая бабка Настасья, на попечении которой находился господский дом Михайловского, когда хозяева его были в отсутствии.
— Барин, а барин! Александр Сергеич! Может, стол накрыть прикажете? Али чего согреть? — спросила она.
— Ничего, голубка моя, ничего не нужно. Устал я крепко. Лучше постели скорее. Мне вставать рано. Впрочем, от чайку не откажусь, душа что-то озябла. Чайницу спроси у Тимофеича, она в моем дорожном погребце.
Утром велел подать лошадь и опять покатил в Святые Горы. С полдороги вернул лошадь обратно, а сам пошел пешком: когда идешь пешком — лучше думается. Войдя в монастырь, поднялся на могильный холм, к матери. Могила была обложена дерном. Заботливые руки дворни украсили холмик подснежниками и вербой. На могиле стоял простой сосновый крест. Надо бы сочинить надпись. А зачем? Отец сделает. Он мастер сочинять эпитафии.
Было очень тихо. Пасхальная неделя кончилась. Никого вокруг. Ни мужиков, толкующих о приезде михайловского барина, ни монахов, вдоволь накануне насмотревшихся на знаменитого арапа… Вчерашняя мысль о собственной могиле созрела в душе окончательно: «Здесь лежит Пушкин. Здесь должен лежать Пушкин. Здесь, и нигде больше».
С мучительной ясностью пришла мысль: Пушкина больше нет. Он безвозвратно мертв, как те, что лежат вот там, у подножья холма… Нет! Не хочу… А впрочем, что смерть? Ведь дела людей не измеряются только пределами их земной жизни!.. И снова мысль о «гробовом входе», о собственной могиле на родной земле. «Твоя от твоих…»
Эх, жаль, что нет Войныча рядом. Он всё знает, всё умеет. И Пушкин стал мысленно сочинять письмо Нащокину: «Войныч, милый друг! Вот ты всё болеешь, а о том не хочешь подумать, что и умереть можешь. Приходится мне думать об этом за тебя. Вопрос о кладбище — вопрос не праздный, а очень важный. Так вот, знаешь, милый, лучшего кладбища, чем в моей псковской деревне, вряд ли где в другом месте сыщешь. Земля — не земля, а пух. А вид, вид вокруг — загляденье… Когда я преставлюсь, завещаю похоронить себя рядом с тобою, клянусь честью!..»
В этот день, вечером, накануне возвращения в Петербург, Пушкин внес в монастырскую казну деньги, закрепив за собой клочок земли на случай смерти. В книге прихода и расхода монастырских сумм за 1836 год игумен Геннадий записал: «Получено от г-на Пушкина за место на кладбище 10 рублей. Сделан г-ном Пушкиным обители вклад — шандал бронзовый с малахитом и икона богородицы — пядичная, в серебряном окладе с жемчугом».
Эти вещи Пушкин взял из своего Михайловского дома. Он знал, что покидает его навсегда. Солнце дважды в день не восходит. Михайловское для него — уже только вчера. Сегодня его уже нет. Остались лишь одни воспоминания, а завтра и от этих воспоминаний, быть может, ничего не останется.
«БЕЗ БОЯЗНИ ОБЛИЧАХУ»
— Ваше величество, с похоронами Пушкина надо поторопиться. В городе много шуму. Есть известия, что либералисты хотят нести гроб на руках до самого кладбища… — докладывал царю Бенкендорф.
— Но я же решил хоронить его в псковской деревне?! Вдова его, Жуковский очень просят, говорят, что сам покойник так велел. Так будет лучше, — перебил Бенкендорфа Николай. — Госпожа Пушкина вначале просила направить в качестве сопровождающего подполковника Данзаса. Я счел это недопустимым. Он ведь под арестом, ждет суда и следствия… Пусть едет Александр Тургенев, давнишний знакомец Пушкиных. За него они тоже очень просили… А кого ты можешь послать в Псков из своего корпуса? Нужно бы направить жандарма порасторопнее…
— Я полагаю, Ваше величество, что для сего дела лучше всех будет капитан Ракеев. Он — сама преданность, исполнительность, усердие.
— Ну что ж, пусть будет так. Приготовь нужные предписанья. Да не забудь приказать о негласном надзоре на всем пути следования и там, на месте, в Святых Горах! Выезд из Петербурга назначай на полночь 3 февраля. Тихонько, без шуму. Конюшенную площадь нужно бы с вечера оцепить…
Итак, решено! Ракеев и Тургенев, и никого более. Всё!
Так судьбой было определено самому старшему другу Пушкина Александру Ивановичу Тургеневу сопровождать тело убитого к месту его последнего пристанища в Святых Горах.
Февраль 1837 года был суровым. Дороги на Псковщине всюду занесло глубоким снегом. Кони, везшие гроб, совсем притомились. От Острова траурный поезд бежал уже не по дороге, а по реке Великой. Снежный покров на реке был слаб, лошадям скользко. То та, то другая оступались или падали. Плохонькая кляча, которую с трудом удалось раздобыть на Островской почтовой станции взамен одной из пристяжных, поломавшей ногу, совсем стала.
Вокруг на полях снег, снег, снег… И только благодаря Никите Козлову, дядьке Пушкина, сопровождавшему сани с телом убитого, ямщики ехали правильно и не сбились с пути.
Мороз был крут, ветер, гулявший по Великой, продувал насквозь. Наконец повернули на Сороть. Жандармский офицер то и дело приказывал ямщику остановиться и спрашивал Козлова: «Далече ли еще?»
Наконец замелькали в тумане огоньки церквей Воронича и в большом тригорском доме.
— Теперь, почитай, приехали, — сказал Козлов. — Вот и имение Прасковьи Александровны! — И, махнув рукой куда-то в сумерки, добавил: — А там вон и Михайловское… Отсюда до Святых Гор рукой подать, не больше пяти верст. Слава богу, скоро в тепле будем!
Где-то залаяли собаки. Ночной сторож Тригорского отбил в чугунную доску семь часов. Гул поплыл по реке. В такт ему гулко треснул где-то лед…
— А ну, постой, поворачивай к дому Осиповых, — распорядился жандарм.
— Как прикажете, ваше благородие, — ответил Козлов.
Жандарм глянул в сторону и, крякнув, добавил:
— Ненадолго…
Подъехали к дому. Услыхав под окном звон почтовых колокольцев, кто-то распахнул двери. Ракеев и Козлов вошли в тускло освещенные сени и стали стряхивать с шуб снег.
Показался лакей в домашней ливрее и закутанная в большой теплый платок маленькая старушка, лицо ее было еле видно. Ей явно нездоровилось.