Страница 12 из 66
Тут Пушкин нахмурился и стал кричать:
— Это всё ты, болван! Бегаешь по гостиным, тявкаешь, как левретка: «А вы слышали, наш-то Александр Сергеич чудит… Променял музу свою на какую-то деревенскую девку, не то птичницу, не то телятницу, и занимается уже не поэзией, а прозой!» И друзья тоже хороши, и этот, — Пушкин покосился на портрет, — благостный тихоня… Ах, бог ты мой, ну я знаю, мы с ней не ровня… Но я люблю ее. Люблю! Почему вы думаете, что всё должно обернуться подлостью? А деды наши, а дядья наши — Василий Львович, Веньямин Петрович, а Вревские, Шереметевы? Они тоже любили своих дворовых, прижили с ними детей, дали им свое звание, фамилию. Они любили их…
Брат Лев (перебивая Пушкина). То они, а то ты.
Пушкин вскочил с кресла и ринулся на брата:
— Ну так пусть это дело будет только моим, моей совести, и ничьей больше. Моя любовь! Мое божье испытание. Я сам себе бог, судья, царь!..
Тут Пушкин совсем разъярился, побледнел, стал неузнаваем. Стал крепко браниться по-русски, по-французски, всяко… Схватил трубку и, как копье, бросил ее в своего собеседника. Закрыл глаза. Застыл. Рванулся к столу, схватил перо. Полоснул им о свою белую рубашку, словно ножом по сердцу. Сдвинул со стола вороха бумаги и стал быстро перебирать листы. Бумаги разлетелись по комнате… Разорвал лист, который был посвободнее, склонился к бумаге, навалился на стол всем телом и быстро вывел: «Нетерпение сердца. Судьба». Запнулся и медленно приписал еще одно слово: «Цыганка». Рухнул в кресло. Откинул голову и долго сидел, ничего не видя. Еще там, на юге, где всё было не так, как здесь, он был другим, он сам нагадал себе такую жизнь, какую ведет сейчас в деревне и должен будет вести дальше. Россия. Поля. Рощи. Деревня. Любовь. Она…
На окне красивый букет полевых цветов. Взял букет в руки, как священник чашу со святыми дарами, и долго сидел так.
Встал. Медленно выволочился на крыльцо. Остановился у стеклянной двери. Дверь отворилась. Зажмурился. В глазах потемнело. Стал считать: «Раз, два, три… Душой. Тобой. Ясен. Прекрасен… Раз, два, три…» Схватился за косяк двери. Подтянулся и повис. В голосу ринулись слова, всё новые и новые. Они заполняли промежутки между строчками, наконец стали сливаться в одно целое, сплетаясь в сплошной перепутанный клубок, в котором не осталось ни единого белого просвета, в сплошной черный клубок слов, непроницаемый и отчаянный, как вопль. «Раз, два, три…» Медленно открыл глаза, глянул на цветущее гульбище перед домом и удивился, увидев торжественную праздничность раннего июньского утра. Воскликнул радостно: «Господи, а всё-таки здесь рай!»
На усадьбе всё еще спало. Это только он, скворец да иволга предупредили зари восход. Ночью роса вышила крупным бисером дерновый круг перед домом. В каждой капельке сияли солнце и звезды.
Подтянул повыше штаны и пошел босыми ногами через круг к амбарчику. У амбарной лестнички встретился с котом, гревшимся на солнышке.
— Ну, как, брат Котофеич, хорошо тебе?
Кот промурлыкал, что ему здесь очень хорошо, что ночь была чудесной и что вообще по утрам лучшего места, чтобы полежать на солнышке, на всей усадьбе не сыщешь.
— И то правда, — вздохнул Пушкин, поправил рубашку и привалился к нему рядком.
У Пушкина очень широкая, красивая деревенская белая рубашка, вся в чудесных кружевах. Это подарок, поднесенный ему в день рождения, 26 мая… ею.
Лежал и судил себя: «Разбойник. Святотатец. Тать?! Нет, нет, нет!..»
Вскочил. Ждать больше не было мочи. Пошел. Остановился у низенького домика, в котором жила она, его возлюбленная… Припал к оконцу. Тихо постучал. Оконце открылось. Прошептал:
— Вставай, милая. Пора! Она была уже готова.
Мнилось, легче вкруг меня Воздух утренний струился; Я вольнее становился…
Они шли по берегу маленького озера. Озеро было синее, и небо синее, и у нее глаза синие. Часто останавливались, и он шептал ей: «Дай еще поглядеть!» Она вскидывала голову, и он смотрел ей в глаза и через их синь видел бездонное синее небо. Шел и думал: «Вот иду как царь». Рядом шла она. И смирялась тревога души, и он чувствовал себя высоким, головой до самого неба. И шел всё быстрее и быстрее. Рядом шла шагами великана его тень. А она — еле за ним поспевала, милое божье создание!
С нею всё было просто. С нею он не кокетничал, не паясничал. Ему не нужно было искать вычурных слов. Всё было просто и насущно, как хлеб и свежая вода в доме! Скажет: «Постоим. Сядем. Посмотри! Знаешь, милая?» И вдруг как крикнет: «Вот я!» И лес, и дол, и воды отвечали ему: «Да, да, да!..»
Цыгане приехали в Михайловское накануне вечером. Об этом ему доложил полесовник. Здесь, у дороги, «изрытой дождями», где она поднимается в Савкино, встали их шатры. На берегу Маленца паслись стреноженные кони. Около них, как статуя, стоял молодой красивый цыган, опершись на длинный кнут. Он любовался своими лошадьми. Такова уж цыганская природа.
Дым костров мягко стелился по земле. Завидев приближающихся людей, залаяли собаки.
Из крайнего шатра вышел другой цыган. Остановился в ожиданье.
— Добры день, лагоды вес, — сказал Пушкин, протягивая руку.
— Добры день, — ответил удивленный цыган и добавил: — Анатыр, туме, джанон ромено? Пушкин весело засмеялся и ответил:
— А ту надыкхеса, сомырым кокоро?
— Похоже-то похоже, что вы здешний барин. Но мы вас раньше не видели… А ее, — он кивнул на девушку, — мы знаем, она дочка Михаилы Иваныча… Красавица!.. Зачем пожаловали?
— Да вот пришел в гости к себе звать. Хочу песни ваши послушать. Люблю цыганские песни и много их знаю.
На разговор из шатра вышла цыганка с маленьким цыганенком на руках. Низко поклонилась и сразу же начала свое:
— Погадаем, жизнёнок, погадаем, краля!
— Ну, мне гадать, я сам гадать умею, а вот ты ей погадай, да хорошенько, хорошенько… Цыганка протянула руку:
— Положи денежку… На кого гадать будем? — И она лукаво глянула на Пушкина.
Пушкин вынул из кармана золотой и положил гадалке на ладонь. Глаза цыганки вспыхнули радостью.
— А теперь, жизнёнок, иди… Это наше бабье дело… А ты, дитёнок, иди сюда!
Женщины отошли в сторону, уселись у костра, и началось гаданье.
Пушкин подошел к молодому цыгану. Залюбовался красивой лошадью.
— Меняться будем! У меня конь-огонь!
— А мои чем хуже? — отвечал цыган. — Попробуй!
Пушкин лихо вскочил на коня и понесся вскачь по Тригорскому проселку. Цыган вдогонку стал стрелять кнутом — трах! трах! трах!..
…Когда пришло время уходить, она низко поклонилась гадалке и еле слышно промолвила:
— За ваши речи — бог вам навстречу! А потом, когда они отошли к дороге, горько зарыдала.
— Что с тобой, душа моя? — спросил Пушкин.
Она взглянула на него и, махнув рукой, промолвила тихо:
— Не знаю… так… — И добавила: — Недостойная я!
— Ангел мой, — перебил ее Пушкин. — Не надо, не надо… Всё будет хорошо…
Мать и отец всё видели. Гневались и убивались за судьбу единственной дочери. Отец кричал, что убьет, ежели она осрамит семью. Виданное ли это дело! О чем девка думает? На что надеется?..
Ночью, когда весь дом засыпал, она и мать становились на колени перед образом святогорской владычицы и шептали:
— Пресвятая дева, благодетельница, херувимов святейшая и серафимов честнейшая, воспетая, непрестанно пред вседержителем о всех девах молящаяся и обо мне, недостойной, — воспошли прощенье! Избави меня от совета лукавого и от всякого обстояния и сохранитеся мне неповрежденной. Соблюди меня своим заступлением и помощью. Прими, заступница, усердную горькую молитву мою. Матерь-заступница, прими мой грех, беду мою безмерную, помоги мне, неможной, дай опереться на тебя любови моей. Нет мне иной помощи, кроме тебя, утешительница. Спаси меня! Помилуй и спаси нас!