Страница 9 из 93
Наступал самый томительный час. Света часто не было: городская электростанция, разбитая при артиллерийском обстреле и отремонтированная на живую нитку, то и дело выходила из строя. Опять начинались игры в «коня-кобылу», в «стенку»; снова «жали масло», кидали айданы: «чик» или «бук».
Когда гасла сорокасвечовая лампочка, «зала» погружалась в кромешную тьму, лишь тускло светились запущенные, обледенелые окна. Из какого-нибудь угла вдруг раздавалось пронзительное кошачье мяуканье, из другого угла тотчас ему яростно отвечал заливистый собачий лай. Общий взрыв хохота награждал искусных звукоподражателей. И сразу комната наполнялась кукареканьем, ржанием, пронзительным свистом. Чиркая спичкой, воспитатель и дежурный член исполкома пытались установить порядок, да где уж там!
Вспыхивала чадная коптилка, но и при ее полусвете слышались оплеухи, бычий рев, плач. Внезапно доносился икающий истерический смех: кого-то щекотали.
Наконец воспитанников поили «чаем» — незаваренным кипятком с желтым сырым кусочком кукурузного хлеба, и они, еще более голодные, шли спать; из первого корпуса через узкую, засугробленную площадь в двух направлениях растекались оборванные фигурки. Теперь они пробудут в спальнях до утра.
Во втором корпусе «на верху» и «на низу» было семь комнат — «палат», которые сообщались между собой внутренней лестницей и незапирающимися дверями. Палаты тесно заполняли ржавые железные койки с тощими матрацами, набитыми рыжими ожесточенными клопами. В шести комнатах спало свыше девяноста воспитанников, преимущественно младшего возраста. В маленькой, седьмой, стояло всего четыре койки, застеленные солдатскими одеялами и увенчанные подушками, шуршавшими соломой. Здесь жили Ванька Губан, его правая рука Каля Холуй и еще двое: Ахилла Вышесвятский и Андрей Исанов. Этим ребятам Ванька доверял, трогал их очень редко; сегодняшний случай с избиением однопалатника был исключением. Изнутри на двери комнаты висел толстый крючок: ночью Губан запирался.
Возвращаясь после чая в жилой корпус, Губан пожалел о том, что произошло в зале возле столовой.
«Зря Исанчика волохал, — размышлял он. — Вишь, капканы расстанавливают, паразиты. Сама Барыня с исполкомом насели. Хрен словите, пацаны не выдадут. А с Исанчиком надо замириться. Есть у меня в сундучку залежалые пайки, коклетки, что позавчерась давали. Устрою ужин для своей палаты, нехай шамают… пропадет еще. Скажу Андрюшке: погорячился. Сойдет. Ничего. Умней будет».
Изредка Губан устраивал пирушки для своей палаты. Вообще он подкармливал старших ребят корпуса, заботясь о добрых с ними отношениях. Хоть Губан и понимал, что неправильно поступил с Исановым, но, как все тираны, был слишком уверен в нерушимости своей власти и считал, что каждая «выучка» пойдет только на пользу подопечным.
Во всех окнах жилого корпуса зажглись огни электрических лампочек. Обычно вечер в палатах начинался с того, что несколько воспитанников-очередников, прихватив зазубренный топор, отправлялись ломать соседские заборы и рубить в жидких городских садах молодые яблоньки и вишни. Так заготовлялось топливо. Остальные воспитанники пока сидели на кроватях в пальто, в шапках и, согреваясь, стучали нога об ногу.
Самая большая в корпусе, четвертая палата, расположенная наверху, возле губановского «номера», мало чем отличалась от «залы»: те же голые, запаутиненные стены, тот же затоптанный щербатый пол, те же окна, местами заткнутые тряпками, заколоченные фанерой, — из них вечно дуло. Середину комнаты занимала «буржуйка» — чугунная печурка; уголь и дрова давно не получали, и голландку не топили. От «буржуйки» к форточке тянулась длиннющая ржавая изогнутая труба, состоявшая из многих разнокалиберных колен, местами прогоревших. Обшарпанные стены украшали два плаката. На одном был изображен огромный красноармеец с винтовкой наперевес. От красноармейца панически бежали, кубарем катились пузатые буржуи в цилиндрах и задравшихся веером фраках, напуганные, потерявшие сабли и фуражки, генералы в рваных кителях, волосатые попы, деревенские мироеды. На другом плакате была нарисована колоссальная глазастая, многолапая вошь: надпись объявляла, что она разносчик тифа и ее следует уничтожать, как опасного врага.
Из коридора в палату весело, шумно ввалилась толпа заснеженных, посиневших от холода ребят-добытчиков: Люхин, Данька Огурец, Васька Чайник, Маркевич. Все несли охапки дров. На этот раз добытчики стянули где-то со двора сани и порубили их: дров дня на три хватит.
Палата оживилась. Ярко запылала «буржуйка», ребята развесили на трубе дырявые шерстяные носки, портянки, и от них потянулся парок, тяжелый, сладковатый запах пота. Стало дымно, чадно, зато на час, на два тепло. Воспитанники разделись и весело собрались вокруг огонька. Потрескивали дрова, гудело пламя. На снятой конфорке появился надбитый чугунчик, рядом закопченный солдатский котелок, с краю примостилась ржавая, с помятым боком коробка из-под американских консервов; во всех что-то булькает, варится. Наступило самое отрадное для интернатцев время: они свободны, в тепле. Дежурный воспитатель сделает обход только перед ночью.
На полу двое ребят, расстелив вытертое одеяло, затеяли французскую борьбу. Немедленно объявился арбитр, образовался круг зрителей. На одной кровати собралось человек шесть: рассказывают сказки. В другом конце идет оживленная мена. Под тусклой мигающей электрической лампочкой стоят двое ребят. Оба протянули один к другому крепко сжатую правую руку. Что у каждого в кулаке — неизвестно.
— Сменяем втемную? — говорит лохматый, что побойчее.
Второй — новичок с дальнего хутора — в нерешительности: у него сачка — залитый свинцом крашеный айдан-биток.
— Да у тебя в руке ничего нету.
— Что ты, дружок?! За это у нас морду бьют.
Новичок мнется, со всех сторон оглядывает руку лохматого, боится прогадать. Тот небрежно бросает:
— Не хочешь? Как хочешь… Да я и сам передумал.
И с деланным видом зевает.
— Надуешь ведь? — вслух рассуждает новичок.
— Тут уж кто кого, — резонно замечает один из любопытных наблюдателей. — Дело полюбовное. Силком никто не заставляет.
Новичок видел у лохматого на пальце медное колечко. Сейчас колечка нет. Еще минуту он раздумывает и, весь красный от напряжения, наконец произносит:
— Ладно, давай.
Их теснее обступают зрители. Лохматый проворно хватает из открытой ладони новичка сачку и говорит:
— Ну, теперь держи ты. Да покрепче.
Он разжимает ладонь: в ней ничего нет.
— Это не по-честному, — обижается новичок.
И в это время с ладони лохматого взвивается черная точка: блоха.
— Говорил: держи крепче, — повторяет тот. — Сам виноват.
Дружный хохот покрывает его слова. Добрая четверть палаты кидается ловить блоху и вскоре с торжеством вручает ее хуторскому новичку. Тот смотрит, разиня рот. Правда, скорее всего, это вовсе и не та блоха, но попробуй докажи.
У «буржуйки» идет мена другого рода: «съедобная». Здесь сейчас что-то среднее между фабрикой-кухней и обжорным рядом. Несколько человек заняли очередь на варку. Один принес из дому кукурузной муки и теперь засыпает ее в котелок — будет знатная мамалыга. Но у него нет соли, и он тут же за две ложки будущей мамалыги выменивает щепотку, более похожую на сор. Второй скопил четырнадцать порций сахару-песку и готовит из него коричневый сплав, называемый всеми «рафинадом». Целые полмесяца он пил пустой кипяток, зато теперь вызывает зависть у всех товарищей. Третий ходил нынче на промысел: без отпуска шатался по дворам. На одной помойке ему посчастливилось подобрать загнившую селедочную головку, на другой грязные картофельные очистки. Все это он кое-как помыл и варит в котелке, полученном от известного интернатского старьевщика Хорта. Тот, сидя рядом, терпеливо ждет мзды за свою посудину. Тут же вьется какой-то подлиза: он подбрасывает в «буржуйку» щепочки, помогает мешать, чтобы не подгорело, в надежде заслужить «пробу» от этих волшебных яств.
Вообще, свари в интернате палку, и то нашлись бы охотники ее отведать.