Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 33 из 93

— Все вы, альманаховцы, — продолжал Черняк, — люди пытливые, с большим жизненным опытом…

«Углядел», — самодовольно отметил я про себя. Да, мы не какие-то фраера, что дальше мамочкиного указательного пальца ничего не ведают.

— …Появление в печати автобиографических записок целой группы бывших беспризорных, «домушников», карманников — явление весьма примечательное, возможное только у нас в Советской России. Какая другая страна в Европе, в Америке прилагает столько смелых усилий, чтобы из преступников сделать полезных людей? Но вы, друзья, должны понять, что пишете еще весьма… жиденько, берете, как говорят, «одним нутром». Гиганты литературы — Лев Толстой, Данте, Бальзак — обладали ненасытной жаждой познания, титанической работоспособностью…

Я опять поежился: вот это принял меня Черняк! Может, думает, что я в другом месте не найду холодного душа? Когда же заговорит о договоре? А вдруг… да, но зачем же тогда позвал в издательство? В сердце закралась тревога. Как бы ему намекнуть?

— Работать и мы умеем, — пробубнил я. — И книгу любим. Вся загвоздка в редакциях: надо, чтобы печатали. Тогда будет творческий подъем.

(«Теперь-то уж, наверное, поймет?»)

— Издательство не детские ясли, — покачал головой Черняк. — У нас соски не выдают. Мы всегда готовы пойти навстречу автору, но для этого он должен положить сюда хорошую рукопись. — Редактор легонько пристукнул по столу. — Пусть даже еще и сыроватую. Этого мы и от вас ждем, Авдеев. Когда напишете, милости прошу ко мне, всегда рад быть вам полезен.

Из Гослитиздата я вышел с таким ощущением, будто меня обмолотили, как сноп. За этим только Черняк и позвал? Есть же такие люди: отрывают серьезных студентов от занятий на рабфаке. Что он открыл мне нового? Что я самородок? Будто без него не знал. А я-то, дубина, размечтался: вот отвалят из кассы приличный куш, и я стану писать книгу, не затягивая до предела ремень на животе. (Правда, мне еще хотелось купить костюм и хоть разок отдохнуть в ресторане.) Мало мне было истории с «Красной новью»? Что могут понимать рафинированные редакторы в таких ребятах, как я, наши альманаховцы? Здесь нужны Горькие, Свирские — люди, хлебнувшие бродяжничества, крепко держащие в руке творческое перо. Лишь они по-настоящему помогут и советом и делом.

Так и подмывало меня обозвать Черняка хлюстом, а то и еще покрепче. Лишь годы и годы спустя оценил я его тогдашний поступок. Пригласить к себе в кабинет полуграмотного малого, заботливо расспросить о планах, посулить помощь в устройстве будущей рукописи — сколько же для этого надо терпения и доброжелательности!

Дома, в общежитии, я роздал товарищам шинель, галстук, вынул из чемодана тетрадь с начатым рассказом. Надо бы приготовить лекции к завтрашним занятиям, но до них ли? Писать, писать, писать… работать больше, чем разные Бальзаки и Гёте. (Пожалуй, надо бы все-таки их почитать. Может, и в самом деле стоящие и не шибко скучные?) Вот я покажу разным ученым редакторам из Гослитиздатов, какой я «необразованный»: сгрохаю такую книжку — лысые и те зачешут голову!

В общежитии всегда стоял шум, гомон, и сочинять мне приходилось урывками, чаще по ночам. «Сгрохать» книжку оказалось не так просто, а вот на рабфаке я срезался по двум предметам: по немецкому и политэкономии.

«Выгонят, — решил я. — Хреново. А? Ладно. Чихать. Зато вошел в литературу. Это поважнее».

Альманах «Вчера и сегодня» сдали в типографию: в нем печатались два моих рассказа: «Карапет» и «Торжество Жиги», заботливо выправленные рукой Максима Горького. Поздней осенью я приехал в Гослитиздат получать гонорар — первый крупный гонорар в своей жизни. У кассы встретил Алексея Ивановича Свирского, в черной каракулевой шляпе, в черном, отлично сшитом пальто, с крашеными усами. Он протянул мне руку, и я пожал ее, как младший, но тоже писатель.

На улицу вышли вместе.

— Что делаете, Авдеев?

— Очерки заказала «Молодая гвардия», — ответил я, стараясь принять небрежную позу. — Вот посылают в командировку в колхоз.





Свирский глянул проницательно, и мне показалось, что он почему-то стал важнее и суше. Я вызвался проводить его через Лубянку до трамвая. Мостовая пестрела тающим снегом, голыми булыжинами, я был в легком вытертом пиджаке, без калош, но делал такой вид, что мне, как подающему надежды прозаику, теперь и холод нипочем.

— Вспомнился мне один стародавний случай, — неожиданно заговорил Свирский. — Издал я в Ростове-на-Дону свою первую книжечку о воровских трущобах. Конечно, волнуюсь, жду рецензий. И вдруг в петербургской газете «Новости» выходит огромная похвальная статья знаменитого тогда критика Скабичевского. Успех! Слава! Я, недолго думая, бросаю репортерскую работу, разоряемся с женой на билеты второго класса и — в столицу! Приезжаю утром прямо на квартиру к Скабичевскому: как же, друг, меценат, да притом и… некуда больше деться. Звоню. Проходит минут десять, и вот приоткрывается дверь и в щелку из-за цепочки выглядывает острый кончик носа, мутный рыбий глаз и лысая голова в колпаке: «Вам чего?» Оказывается, сам. Я расшаркался: «Свирский, мол. Польщен вашей статьей. Только что из провинции». А критик так же безразлично: «Ну и что?» И вижу, что нужен я ему, как воздушный поцелуй покойной жене. Из этого дома я вышел умнее, чем был: я узнал цену легкому успеху, похвале. Опять потянулись трудные годы, борьба с нищетой, со спесивыми издателями, не хотевшими признавать малограмотного «босяка».

— Все же вы победили, — уважительно заметил я. — Талант задушить нельзя.

— О, еще как можно! До революции со «дна» выбивались  о д и н о ч к и: вот я, Семен Подъячев. Вам же сейчас советская власть коврик под ноги стелет. Любой может стать дантистом, землемером, вступить в литературу.

Мы подошли к Мясницким воротам. Старый писатель помолчал, иронически вздохнул.

— У французов есть замечательная поговорка: «Если бы молодость знала, а старость могла». Будь у меня ваши годы, Авдеев, знаете, что бы я первым долгом сделал?

Я ощупал в кармане деньги: конечно, знаю, взял бы извозчика и поехал в ресторан обмыть вступление в литературу. Но я молчал, боясь ошибиться.

— Пошел бы учиться. Добился высшего образования.

И, кивнув, Свирский сел в трамвай.

Весной я узнал, что из рабфака меня все-таки не исключили и я переведен в институт, с обязательством осенью сдать «хвосты»: по немецкому и политэкономии. Опять выручила графа о социальном положении: «воспитанник трудколонии, рабочий-литейщик». В основном у нас училась интеллигенция, дети служащих.

«Кудрявое положение, — подытожил я постановление дирекции. — Я на рабфаке-то по основному предмету плавал, а что будет в институте? Там студенты в подлиннике Гёте читают, разговаривают по-немецки, я же русскую орфографию не знаю. Как быть? Опять ходить на лекции, зубрить кучу дисциплин и в то же время сочинять рассказы и очерки для «Молодой гвардии»? Тут Илья Муромец и тот дугой согнется. Нет: надо выбирать что-то одно».

И я выбрал: бросил институт («Пока не выгнали»), а знакомым сообщил, что «отдался творчеству» и жить буду на литературный заработок.

Заработок сразу сорвался. Издательство «Молодая гвардия» забраковало мои очерки, из нового общежития на Стромынке меня выселили, и я вновь заколесил по России. Пробовал работать на содовом заводе в Донбассе; нанялся воспитателем в вагон-приемник на станции Харьков; опять жил у старшего брата на Кубани в станице Старо-Щербиновской и вдруг женился там на юной рыженькой казачке.

Брат переехал работать бухгалтером под Москву, за Можайск, в школу глухонемых, размещенную в бывшем Колоцком монастыре; мы поселились у него, и здесь я написал рассказ о рабочей молодежи — «Фабзайцы». Получился он необычайно вялым, пресным; я со стыдом порвал рукопись. Что со мной происходит? Ведь талант должен расти? Неужели второй номер «Вчера и сегодня» выйдет без меня? Я вдруг решил продолжить «Карапета». И редактор альманаха, и Медяков, и Дятлюк дружно его похвалили, и «Карапет» был отправлен в набор.