Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 19 из 93

Дежурный строго позвал меня. Я вновь прикинулся глухим, оттопырил ухо, да передумал. Еще обозлишь мильтона и его кулак поцелуется с моим носом; не ожидая второго оклика, я торопливо и услужливо выбрался из-за деревянной решетки.

— Пошевеливайся, пошевеливайся! Не у тещи на блинах! Вот этот гражданин захватил тебя что ни на есть на самом месте. Сознаешься, что хотел… обокрасть деньги?

У преступников один выход — от всего отпираться. Конечно, я понимал, что мне никто не поверит, потому что пойман я был действительно «что ни на есть на самом месте», чуть не верхом на Стрюке, с рукой по локоть, засунутой в его карман. А что мне оставалось делать?

— Какие деньги? — переспросил я тоном оскорбленной добродетели. — Где они у меня, ворованные деньги, товарищ дежурный? Вот же он перед вами, кошелек этого гражданина. И зажигалка. Совсем целенькая зажигалка.

— А чего ты его обшаривал? — вмешался усач в свитке, кивнув на пострадавшего; Стрюк сидел, развалясь на стуле, словно на спектакле художественной самодеятельности. — Чего? Может, медицинское обследование делал?

— Поднять хотел, — разыгрывая запальчивость, ответил я. — Думал, может, больной. Расспрашивал, где живет.

— Сам видал, как ты… руками по карманам расспрашивал, — настаивал усач в свитке. — Крест святой, товарищи начальники, грабил его этот мазурик. Своими то есть глазами… свидетель. Да чтоб я его зазря тащил сюда, бугая такого?

— Ты еще ответишь перед судом за мордобой. У меня вон ухо вздулось, ничего не слышу. Да еще подбородок…

— Я тебя не трогал, — вновь засуетился усач. — Истинный господь, товарищи начальники, клепает. У таких жуликов завсегда рыло на боку. Я и пальцем — ни-ни…

— И пальцем? — вскинулся я. Но, вспомнив, что я ведь все-таки глухой, замолчал и лишь прикрыл ухо, словно в него стреляло.

— Хватит Лазаря петь, — оборвал меня дежурный. — За болячки хоронится. Зараз все установим.

По его знаку милиционер стал меня обыскивать. Значит, у Стрюка действительно был кошелек? Слава богу, что он на нем лежал и я не успел его вытащить, хоть никаких вещественных улик не обнаружат. Не нашли бы только деньжонки в загашнике.

И тут Балясный, вместе с томиком Чехова, тетрадкой с рассказами, печаткой туалетного мыла извлек из моих карманов… папиросы «Смычка». Я обомлел. В суматохе совершенно забыл, что успел ее стянуть у Стрюка. Теперь пропал: погубила проклятая пачка, зарезала. Дежурный, вероятно, умел читать по глазам, а может, просто решил, что из всех разложенных вещей лишь эта «Смычка» способна служить уликой, и, взяв ее, показал пьяному.

— Ваши?

Стрюк пожевал губами и с готовностью протянул руку:

— Разрешите закурить.

Он тяжело привстал, да сильно покачнулся и едва не перевернул казенную чернильницу. Милиционеру пришлось его поддержать.

— Сохраняйте порядок, гражданин, — недовольно сказал дежурный и стал рассматривать вынутые у меня из кармана вещички. Среди них оказались справка из фабзавуча, пропуск в вагоноремонтные мастерские, серебряная мелочь.

Я уже плел историю о том, что ехал к брату на хутор и в поезде у меня украли кошелек с билетом. (Я ведь в самом деле ехал к брату Владимиру на Дон сочинять первый том рассказов.) Теперь-де вот пробираюсь домой товарняками.

— Парень-то с мылом ездит, — нерешительно сказал Балясный. — Может, и в самом деле помочь хотел?

Дежурный отложил протокол, который было начал составлять, позвал:

— Свидетель… гражданин. Да где он?





Усача в комнате не было. Балясный заглянул в приемную, вышел на улицу: приведшая меня свитка словно испарилась.

Я еле глазам верил: неужто открутился?

— Парень этот на свидетеля жаловался, — с улыбкой сказал второй милиционер. — Говорит, ударил его раза… ухо-то в сам деле раздулось. Да и губа… Не с того ль и сбег, что рука тяжелая?

Дежурный сердито снял картуз и сразу превратился в районного кавалера с аккуратным коком. Почесал козырьком нос.

— Знаю я этих славянских обывателей, — сказал он. — Каждого чужого закопать готовы. Небось до революции поклоны в Святогорском монастыре бил… все тут бога вспоминал. Что ж теперь делать? Свидетеля нету, как протокол составишь? Да и у пострадавшего вроде все целое.

Сочный храп раздался со стула, где сидел пьяный Стрюк. Руки его упали с колен, голова свесилась набок, а складка рта, нижней разбитой губы приняла самое кроткое и довольное выражение. Казалось, Стрюк только и мечтал о том, чтобы его вызволили из канавы и дали возможность соснуть в сухом помещении.

— Ловко завернул: в обои носовые завертки.

— Оштрафовать бы его за такую безобразию, — сказал дежурный сердито и поправил револьверную кобуру у пояса. — Отведи его, Балясный, за перегородку, пускай часок проспится. А этого парня выпусти, что ли… а то он его тут еще по-настоящему обкрадет.

И дежурный вновь водрузил на голову картуз, приняв непререкаемый начальнический вид.

От радости я чуть не забыл о своей глухоте, да вовремя придал лицу безразличную мину.

— А ты, парень, нам вдругорядь не попадайся, — недобро сказал мне дежурный. — Чтобы я тебя не видал больше в Славянском. — И совсем тихо закончил: — Выматывайся.

Я сразу обрел слух, не стал переспрашивать и, подхватив свою справку, чеховский томик, печатку мыла, поспешил покинуть гостеприимное отделение милиции.

Даже морду не набили. Удивительно! Транспортная охрана куда меньше деликатничала.

Час спустя у семафора я на ходу вскочил на пустую тормозную площадку и двинулся дальше на юг. Огоньки Славянска лукаво подмигнули мне в последний раз: «Что, Витька, сдрейфил? Гляди, сопляк, этак недолго и за решетку попасть. С прошлым ухарством пора кончать» — и растаяли в ночной тьме. Соглашаясь, я сплюнул на шпалы. В конце ноября мне должно было стукнуть двадцать; в такие годы люди давно стоят на собственных ногах, а я?

Поступлю на хуторе сторожить хлебные амбары. Сторожил же Максим Горький, пакгаузы на станции Добринка? Ночью — в руках колотушка, днем — перо. А то устроюсь библиотекарем. Вот уж где начитаюсь!

И я отдался любимым, никогда не надоедавшим думам о книгах, литературе. В голове теснились образы героев-босяков, которых я собирался описать в будущих рассказах. Я видел их так ярко, словно они сидели рядом со мной на ступеньках вагона, в моих ушах звучали их слова. Кому из начинающих писателей не знакомо это сладостное ощущение творческих исканий, мечты? С тех пор как я целиком посвятил себя колдовству над листом чистой бумаги, я совершенно забыл, что такое тоска одиночества, скука, томление от ничегонеделанья. Я всегда обдумывал какой-нибудь новый сюжет, старался записать оброненную кем-нибудь поговорку, запомнить то, что увидел примечательного.

Так я и катил всю ночь, а на заре задремал. Утром пересел на пассажирский, затем опять на товарняк. Эка погодка славная! Хорошо жить на свете! Вон проплыл разъезд, заросший, как дворняга, дежурный, шустроглазая бабенка с ведром, малый в лаптях, и никто из них не знает, что перед ними на крыше вагона промелькнул будущий писатель, знаменитость. Лежит себе да поплевывает в степь, наблюдает жизнь. Всех насквозь видит. Ничто не ускользнет от его зоркого взгляда.

В середине третьего дня кондукторская бригада согнала меня на степном полустанке под Зверевом. Я очень досадовал. Отсюда совсем недалеко были Шахты — конечная станция моего пути. От станции верстах в шестидесяти за Доном лежали Семикаракоры и хутор, где служил брат; этот путь я оттопаю пешком, а то какой казак на быках подвезет.

По лавкам в крошечном вокзале дремало с полдюжины безработных. Я скучающе бродил по каменному, затравевшему перрону, время от времени поглядывая на далекий семафор: не вспыхнет ли желанный зеленый свет — знак идущего попутного поезда?

На западе, там, где недавно село солнце, багряными, золотистыми, малиновыми бликами играли пухлые, грудастые облака. С востока неслышно, словно мохнатый кот на мягких лапах, крались сумерки. Степь щедро несла запахи чабреца, краснобыла. За станцией, над десятком голых поселковых хат, которые сторожил колодезный журавель, лучилась, дрожала молочная звездочка.