Страница 105 из 113
Манечка возмущенно вздернула плечами и не ответила. Даже в таком состоянии Казанцев не мог удержаться от усмешки. В доме отдыха над Манечкой Езовой немало острили. Она блистала туалетами, мучилась в туфлях на варварски высоких каблуках, даже идя на пляж, густо подводила брови, ресницы и раз чуть не утонула — краска попала в глаза, — и тем не менее за ней, модницей, секретарем-машинисткой треста, мужчины не ухаживали, оставляли одну.
По бугру бродил Зворыкин: он то и дело нагибался к земле, подбирая яблоки, разбросанные Алексеем, бормотал в бороду:
— Дела другого нету, только добро переводить. А того, чтобы скотине снесть, не придумал.
От кустарника донесся смех, скорый, нарастающий топот ног, и в полосе света неожиданно показалась Ира: она бежала, чтобы «застукать» Алексея, а он нагонял ее. Увидев профессора, Ира запнулась, и лицо ее отразило удивление, детскую обиду, разочарование.
— Вы? Сами застукались? Почему?
— Нет, не застукивался.
Она не поняла:
— Как это?
С торжествующим хохотом мимо промчался Алексей и, обхватив ольху, закричал: «Палочка-выручалочка, выручи меня», но Ира даже не обернулась. Профессор ответил несколько устало, с горькой иронией, понятной только ему одному:
— Видите ли, Ирочка, всякий закон, созданный обществом, можно все-таки преступить. Но есть законы неписаные, перед которыми человек бессилен. Например, положите тысячу часов, и ни одни из них не пойдут назад. Неправда ль? Время не вернешь. Поэтому я лучше погрею у костра свои… старые кости, а вы бегите и веселитесь сами.
Вся покраснев, Ира нетерпеливо топнула ногой.
— Значит… словом, вы не играете?
— Я уже отыгрался.
Она передернула плечами, повернулась и пошла, видно стараясь не показать, что ничего не поняла. И по тому, как надменно откинула Ира голову с черными короткими косами, как гордо выпрямилась, сдерживая размах рук, было видно, насколько глубоко она оскорблена.
«Я добился того, чего так не хотел: она меня презирает», — подумал Казанцев.
Ира вдруг сделалась необычайно оживленной. Она не бросила игру, ее белая блузка мелькнула в кустах осинника, потом на пригорке за поляной; издали донесся ее громкий смех, и профессор видел, как гонялся за ней Алексей: бегал он, сильно ударяя ногами, и заворачивал так круто, что взрывал каблуками землю.
Казанцев подбросил в костер несколько веточек и стал смотреть на пламя. Он думал, что не поцеловал Иру в овраге за Волгой не по нерешительности или целомудрию: он и сейчас мог пофлиртовать, завести связь с какой-нибудь скучающей дамочкой, но на любовь с чистой девушкой его уже не хватало. Здесь надо было отдать всего себя, омолодиться, отказаться от привычек, возможно, забросить на время и работу с ее приятной кабинетной тишиной. Главное — и в этом он всячески избегал себе признаться — Казанцев боялся, будет ли счастлива с ним жена-девочка? Если даже она полюбила, то долго ли продлится ее сладкое опьянение? Не станет ли Ира уже через год упрекать его, дарить улыбки молодым поклонникам, а то и… вдруг совсем бросит? Да и что скажут об этом браке знакомые?
Огонь догорал. Туман сгустился, и теперь его можно было видеть — точно расползся по земле дым от костра. Луна, такая же яркая, блестящая, окруженная голубоватым небесным сиянием, передвинулась выше к заволжскому лесу, серебряная дорога через широченную реку пропала, лес вокруг, поляна потускнели. На деревне протяжно закричали петухи. Стало зябко, и Казанцеву вдруг захотелось спать.
В сырой сентябрьский день отдыхающие после вечернего чая опять собрались на крыльце. Их оставалось все меньше: в октябре дом отдыха должен был закрыться.
На дворе перед террасой стояла пара лошадей, запряженная в линейку, от которой пахло сеном. В линейке уже сидела Манечка Езова, закутанная, точно отправлялась на Северный полюс. Бородатый подводчик укладывал чемоданы. Низкое холодное солнце, проглядывая сквозь желтеющую листву берез, легкий багрянец осин, освещало клумбу с торчащими почерневшими стеблями — многие цветы были сорваны. Еще не просохли лужи от недавнего дождя. У колес вертелись две мокрых, забрызганных грязью собаки — пойнтер и дворняжка. Директор дома отдыха, в кителе с орденом Славы, в кирзовых сапогах, прощался с отъезжавшей Ирой Стрельниковой и просил «не забывать их» на будущий год. Она стояла в коричневом дорожном пальто, загоревшая и очень красивая, разговаривала громко, с излишним оживлением, и ее полные надменные губы поминутно улыбались. Возле Иры вертелся Алексей Перелыгин, также одетый в плащ, с кожаным заграничным саквояжем в руке: они жили в одном городе и ехать им было вместе. Невдалеке от лошадей стоял профессор Казанцев и разговаривал с Зворыкиным. Пастух был в картузе, при тяжелых карманных часах: он тоже уезжал, не дожив шести дней до срока путевки.
— Будя, отгулялся, — говорил он Казанцеву. — Дело ленивых не ждет: работаю не на бар, на свой анбар. Да и когда, как не теперь? Чуть усы пробились — с девками гулять зачинаешь, все норовишь как бы гармошку да на вечерку. Оженишься — ошалеешь, будто февральский кобель за бабой ходишь. Когда же, спрашиваю, и поработать, как не на старости? Тут уж ни ты никому, ни тебе никто. А безделье хуже чего нет: одни думы засосут, как пиявки. Веришь? — он понизил голос. — Вчерась поллитру взял в магазине. А? До чего так дойтить можно?
Он закашлялся, а Казанцев, улучив минуту, подошел к Ире и с поклоном подал ей букет осенних цветов.
— Счастливого пути. Будьте здоровы и хорошо учитесь, — сказал он доброжелательно.
Она взяла цветы.
Лошади тронули, загромыхал барок, и Казанцев не слышал, что сказала в ответ Ира. Но букет она держала так, будто готовилась выбросить его как только выедет за ворота. Алексей ревниво глянул на профессора, улыбаясь, что-то сказал девушке, и она согласно кивнула головой.
Рядом в кустах послышалось четкое: «Ци-ци-фи! Ци-ци-фи!» — и на ветке закачалась белощекая птичка в желтой рубашке и длинном черном галстуке — большая синица; казалось, и она решила проститься с отъезжающими. Сентябрь — месяц синиц, их то и дело слышно. Оставшиеся еще помахали с крыльца руками и вернулись в гостиную. Там зажгли камин, все собрались греться вокруг красиво пылающих еловых поленьев. Незаметно подошел ужин, и, встав из-за стола, Казанцев накинул пальто, решив прогуляться: вечера уже стояли холодные.
Открыв калитку парка, он по темной аллее пошел к низко черневшему вдали орешнику. Справа на колхозных токах горел огонь, слышались пыхтение, стук молотилки, голоса, и, когда красное пламя вскидывалось кверху, из тьмы выступали огромная скирда, угол сарая и черные фигуры мужиков.
«Осень, самая рабочая пора», — подумал Казанцев. Вспомнились пушкинские строки: «Унылая пора! очей очарованье!»
В поле было тихо и сумрачно: днем здесь по опустевшему жнивью неторопливо бродили грачи, скотина, а на парах можно было увидеть маленькие анютины глазки, колючие кустики чертополоха с вылезающей «ватой». Луна стояла невысоко над лесом, и под нею блестели две красных звезды, самых крупных в созвездии Овна: они отражались в придорожных лужах.
Перед каменным пограничным столбом с ветхим полосатым шлагбаумом Казанцев остановился. Сколько раз, гуляя с Ирой, они доходили сюда и неизменно поворачивали обратно. А теперь вот он тоже достиг своего пограничного шлагбаума — порога старости…
Далеко из-под обрыва с Волги донесло гудок парохода. Казанцев глянул на часы и, сняв шляпу, помахал ею в воздухе: в это время всегда из Астрахани на Саратов шел пассажирский, и теперь от местной пристани с ним уезжала Ира. «Не сердитесь, милая девушка, на старика профессора, единственная вина которого состоит в том, что он не хотел вашего несчастья. Ведь у вас больше оскорблено детское самолюбие, чем затронуто сердце. Сколько еще вам предстоит прекрасных встреч, сколько радости! Будут, конечно, и новые огорчения, но только помните, что жизнь божественно хороша. Даже вот в увядании. Действительно, разве осень менее красива, чем весна или лето? Те лишь дают почки, завязи, а она — плоды».