Страница 50 из 60
Кришнамурти говорит, как достигший просветления. Он говорит так красиво, его слова так полны поэтической созидательностью, что поэты не могут сдержать слез перед красотой выражения. Вот еще некоторые его изречения:
«А кто теперь слушает, кто прислушивается к своему сыну, своей жене или своему другу? Слушать — тоже искусство, и следует прислушиваться и к положению собственного тела, к настроениям и жестам — это тоже музыка, создаваемая жизнью, плывущая вокруг нас».
«Почтенность — признак посредственности. Любить, или даже убить — значит полностью отдать себя действию, и обрести вечность в настоящем. Понятие страха возникает, потому что мы лишены цельности: частью мы живем в прошлом, частью — в будущем. Мы разделены, потому что не живем в настоящем, но живем в воспоминаниях и в догадках о будущем. Страх смерти проистекает не от самой смерти, но рождается из тех участков времени: прошлого и будущего — в которых мы не существуем в действительности. Страх особенно приходит из памяти. Мы боимся смерти, потому что помним, как видели кого–то умершим, и потому что думаем, что и нам придется умирать. Но тот, кто живет в настоящем, не может бояться смерти, потому что он целиком отдает себя действию жизни. Поэтому, когда он умирает, он не будет бояться смерти: в самом действии умирания он обретет целостность, какой, вероятно, не знал при жизни. Такой умирающий полностью откликнется на вызов; он полностью, всей своей жизнью, отдастся смерти. Ведь смерть красива и поэтична; она совершенно отлична от жизни, она — неизвестное и неожиданное; она полна возможностей и не похожа ни на что, известное при жизни. Уже только за это ее стоит любить. Но ведь она еще и конец времени. Тот, кто хочет продлить свое эго, увековечить свои “я был”, “я есть”, “я буду” — встретит смерть печальную. Но тот, кто мыслит, не обременяя себя воспоминаниями, тот, кто слышит и видит в настоящем — способен жить во вневременной сфере, не имеющей начала или конца. У жизни нет начала и конца, так же, как и у смерти».
Слушая Кришнамурти, я думал о том, придет ли день, когда я смогу начать любить смерть и желать ее. Для большинства людей смерть принимает форму кого–то, кого они любят. Для многих это Иисус Христос, для других — Дева или Мать. Что касается меня, то я сомневаюсь, что захочу умереть, прежде чем смерть примет форму золотой девочки или белого цветка. Тогда я прыгну в этот цветок — и он станет моей смертью.
Кришнамурти продолжал:
«Ни одна из фундаментальных проблем жизни не имеет ни ответа, ни разрешения. Ответ или разрешение могут быть найдены только в признании того, что разрешения нет; в принятии ценности того, что проблема неразрешима. Так обстоит дело и с жизнью, и со смертью».
Вернувшись с юга Индии, я встретил Кришнамурти в Дели. Я посещал его лекции и проповеди, и видел, как в спорах он выходил из себя и кричал, будто ребенок. Однажды по случаю мы оказались наедине в его доме. Он стоял в комнатке, окна которой выходили в сад, а я спросил:
— Верно ли, что действие убийства, или совершение какого–то преступления столь же чисто, как и действие любви?
— Да, — ответил он, — но только в том случае, если ум остается ими незатронут. Ведь все действия должны происходить именно так. На самом деле, любовь не должна оставлять следов, после того, как она пережита, так же, как и совершенное преступление.
Тогда я спросил его, читает ли он — и он сказал, что нет. Про сны он сказал так:
— Я вижу сны, только если съем что–то тяжелое. Обычно я не вижу снов, потому что смотрю на мир. Когда человек смотрит, и сознательным и бессознательным существом, он не оставляет ничего для снов и для ночи. Тогда он просто отдыхает.
Однажды я пересказал доктору Юнгу эту беседу с Кришнамурти, а он в ответ поведал мне, как некоторые ученые и изобретатели настолько погружались в свои эксперименты, что просто не оставляли себе ничего такого, что могло бы видеть сны — или, по крайней мере, им казалось, что они не видят снов. Потом вдруг что–то менялось, и они снова начинали видеть сны.
Тогда я спросил Кришнамурти:
— Но что значит «смотреть»? Как нужно смотреть?
— Вот так, — сказал он, и стал пристально глядеть на цветок в вазе, стоявший на столе. Наблюдая за ним, я чувствовал, будто он опустошает себя, и особая атмосфера охватывает его и цветок, и что–то исходит из цветка и из него, возможно, встречаясь в каком–то ином месте, но определенно не здесь.
Потом Кришнамурти стал глядеть на мои руки. В то время я даже подумал, что уже никогда снова не завладею ими — он совершенно отнял их. Тогда он улыбнулся своей невероятно красивой улыбкой.
Я спросил:
— Вы говорите, что нет нужды следовать за учителем, и что не стоит ни учить, ни учиться. Но почему тогда вы проповедуете и произносите речи?
Казалось, он был озадачен, но ответил так:
— Я источаю свои мысли, как цветок источает запах. Цветок просто не может этого не делать.
— Скажите, — спросил я еще, — а устаете ли вы от этого?
— Да, немного.
Я подумал, устает ли цветок, источая аромат.
Мы вышли в сад на чаепитие. Кришнамурти пил только горячую воду, в которой смешал мед и лимон. Из–под стола появился кот. Кришнамурти пытался подозвать его, но тот прошел мимо. Глядя на него тогда, я стал проникаться соучастием к нему, мужчине чрезвычайной храбрости. Кришнамурти — один из величайших людей наших времен. Его суждения, хотя он и отрицает это, коренятся в философии Веданты, и в некоторых отношениях подобны дзен–буддизму. Всё же, его проповеди страдают от слабости изложения, характерной вообще для восточного мышления: будучи записанными, они выглядят неубедительно. Как бы то ни было, Кришнамурти — проповедующий брахман. Он противоречит себе, проповедуя о том, что человеку не следует проповедовать. Однако этого противоречия он не видит — индиец никогда его не видит, даже в политике. Более того, оно его и не волнует, потому что мысли его не рациональны, они проистекают из других областей.
С некоторых пор Кришнамурти потерял равновесие, вероятно из–за того, что приблизился к барьеру, сквозь который не может пройти. Однажды он уже обнаружил, что нужно отречься от роли Мессии — и ему, вероятно, придется совершить новое отречение, чтобы обрести способность двигаться дальше, или даже просто остаться живым. Он проповедует полное отвержение условностей; он принимает любовь и преступление, но сам живет как традиционный индиец юга. Вегетарианец, пьющий мед и горячую воду, живущий аскетично — в полном соответствии с установленным образцом гуру, или учителя. Я не знаю, случалось ли ему полюбить, но уверен, что никаких злодеяний он не совершал никогда.
И теперь, чтобы суметь пройти дальше и цвести, как розы в его комнате, ему придется отречься от своих лекций. А может, он станет любить или убивать, или перестанет быть Мессией, которым всё же является вопреки себе. Ему придется стать цельным человеком и спуститься к человеческим путям. В общем, пришло время второго отречения.
LI. Истерия?
Я снова возвратился в Дели, чтобы встретиться с чилийским другом — врачом, возвращавшимся в Россию проездом через Индию. В тот вечер мы долго беседовали. Мой друг, расхаживая взад и вперед по комнате, стал говорить о том, что в первую очередь, мы должны сохранять чистоту рассудка.
— Мы, люди Южной Америки, не принадлежим этому миру, — начал он. — Так же, как не принадлежим и цивилизации западного христианства. Мы ни коренные американцы, ни европейцы: мы где–то в середине. Может быть, поэтому наши суждения могут быть несколько яснее прочих. Но, прежде всего, мы должны отдавать себе отчет в том, что цивилизация западного христианства определенно погибает. Серьезным подтверждением этому служит ее симпатия к Востоку, поскольку тяга к экзотике, ориентализм, всегда появлялись в культурах упадочных. Другим свидетельством является ее восхищение примитивизмом и природой. Ведь цивилизация — это всегда искусственная структура, выстроенная в противостоянии к природе. Здесь, в Азии, я вижу примитивизм повсюду, ну, или если тебе угодно — древность. Мы, люди Южной Америки, не принадлежим на самом деле к здешнему миру, но, поскольку мы столь долгое время притворялись европейцами, нам может быть удобно чуть повернуться к Востоку, чтобы уравновесить себя.