Страница 11 из 60
— Индийский опиум лучший в мире; его просто не с чем сравнивать. Поэтому я и живу здесь, — кивком указав на женщину, он добавил: — И, разумеется, из–за нее.
Он рассказал, как несколько лет назад пробовал вернуться в Европу, желая вновь увидеть мир Запада. И уже оказавшись там, понял, что не может его переносить.
— И тогда я порвал все сохранявшиеся до тех пор связи и вернулся сюда. Дело не в том, что я люблю Индию или индусов, вовсе нет. Объяснить это непросто. Возможно, сама здешняя атмосфера что–то вроде этого опиума. Повсюду в Индии она одинакова. Если бы я жил в Европе, думаю, мне приходилось бы чаще курить. Но здесь в этом нет необходимости, потому что опиум здесь повсюду, — он вновь указал жестом на девушку: — И она тоже мой опиум; хотя ее саму это пагубное пристрастие не затронуло — она курит, но не от необходимости. Она может бросить в любой момент.
Женщина улыбнулась и вытянула длинные ноги, укрытые сари. Чужеземец продолжал:
— Этот опиум приходит из Афганистана. Из того края, где встречаются четыре страны: Китай, Россия, Пакистан и Индия. Оттуда и бредут опиумные караваны. Они древнее самой истории, и всегда сопряжены с величайшими мечтами и опасностями.
Потом он передал трубку мне:
— Может быть, вы хотите попробовать?
Я был совершенно разбит усталостью, будто выжжен изнутри жаром минувшего дня и атмосферой комнаты, но всё же взял длинную трубку и вначале осмотрел ее. Она была изготовлена с изощренным мастерством, наверное, в Пекине, а может, Шанхае или Гонконге. При этом она была увесистой и в прочности не уступала боевому орудию. Затягиваясь дымом, я вообразил было, что вот–вот встречусь лицом к лицу с сущностью жизни. Я желал влиться в историю, соединиться с тем человечеством, что предшествовало истории. Откинувшись на подушке, я ощущал, как мало–помалу отступает моя усталость. Мы продолжили беседу, передавая трубку из рук в руки. Чужеземец спросил моего мнения о том, являются ли естественные видения более ценными в сравнении с опиумными. Ключевым элементом его мироощущения было забвение, его он примерял ко всему. Наслаждение для него тоже было забвением. По его мнению, мистики и святые могут найти наслаждение только в боли, и он хотел знать, превосходит ли такое наслаждение забвение опиума.
К тому времени курение заставило меня выйти за пределы всяких ощущений. На самом деле, я совершенно ничего не испытывал. Но я находил величайшее удовольствие в простой красоте сцены предо мной, где дым окутывал двоих. Не имея опыта, я не мог знать, может ли опиум быть ценнее мистических переживаний. Я чувствовал только, что сам никогда не смогу сделаться курильщиком — я знал, что опиум всегда будет отделять меня от непосредственного приключения.
После чужеземец обратился ко мне, осторожно попросив рассказать о моих мистических переживаниях.
— Сам я никогда не испытывал ничего подобного. Поэтому я и курю.
В его голосе скользнула нотка тоски о былом.
Я рассказал о своем прошлом то, что сохранила память. Я говорил, а женщина всё шире раскрывала глаза, в них будто замерцали озера и джунгли ее родных мест. Она больше не курила. К тому времени перестал курить и я, и теперь ощущал странное единство с ней.
Чужеземец продолжал улыбаться, но в его взгляде сквозила печаль. Его длинные пальцы перебирали китайскую трубку — она была его Змеем, его единственной связью с отвергнувшим его миром. С помощью этого Змея он мог прикоснуться к корням таинства, скрытого в его любовнице. Но она, и я с ней, уже унеслась куда–то далеко, хотя было ясно, что из этого ничего не получится: мы были пришельцами из других миров.
А потом я возвращался в гостиницу, брел по тем же тротуарам, и они всё так же были устланы спящими — совершенно заброшенными, укрытыми только тяжелым ночным воздухом. Наверное, они видели те же страдальческие сны, которые видят все пойманные, околдованные узники, запертые в собственном существовании — нерешительно колеблющиеся на переломе мира действительности и подлинного мира вечности.
Где–то визжали невидимые гиены — так же, как это было веками.
XIV. Потерянный в храме
По указанию миллионера Бирлы на севере Индии построено несколько колоссальных храмов, вид каждого из них свидетельствует о весьма дурном вкусе. В других странах мира миллионеры жертвуют деньги церкви или участвуют в благотворительных акциях, чтобы убаюкать совесть; я не уверен, существует ли такая мотивация в Индии — ведь здесь всё по–другому. Бирлы — семья влиятельных купцов, но вот — один из них ударился в религиозность, стал покровительствовать святым, йогам и паломникам всех национальностей. В его доме в Нью–Дели часто останавливался Ганди. На самом деле, именно в том доме он был впоследствии убит.
Выстроенный Бирлой храм — подлинное архитектурное чудовище; центральные постройки выкрашены в кричащие цвета и загромождены резными фигурами, а сады полны статуями животных, декоративными башенками и беседками. По воскресеньям сюда приходят люди: послушать музыку или устроить пикник, пока другие спят или молятся. Таким образом, этот комплекс следует древнему восточному представлению о храме, как о дворце, гостиной, и просто том месте, где можно присесть и побеседовать. Снаружи полчища торговцев разносят цветы и еду, брошюры и картинки. Внутри полчища детей снуют вокруг, катаются на качелях и молятся. Бывает интересно поразмыслить о складе ума архитектора (не говоря уже об основателе), воздвигшего этот храм — слияние детской незрелости и острой проницательности.
Здесь я видел и самого Бирлу — тот вышагивал среди садов и святилищ своего храма, наблюдая за тем, чтобы всё было в надлежащем порядке, и полы всегда были чистыми. Будто король во дворце, он был облачен в длинный ашкан поверх развевающейся ткани дхоти, вокруг головы повязан тюрбан, а лицо подобно медальону из старой слоновой кости.
Однажды, посещая храм, я остановился в главном зале, подле святилища Рамы и Ситы. Там я заметил любопытную темнолицую фигуру, подобно статуе сидевшую, скрестив ноги, на мраморном пьедестале. Тело было укрыто прозрачными тканями, а голова обернута шелковым тюрбаном, вокруг шеи обвиты цветочные гирлянды. Вокруг собирались люди, подносившие к ногам статуи сладости, кусочки хлеба и фруктов. Время от времени пожилой и растолстевший священник, смотревший за порядком в святилище Рамы, разгонял любопытных и обмахивал веером лицо изваяния. Только внимательно приглядевшись, я заметил, что это на самом деле живой человек — закрыв глаза, он сидел там настолько недвижный, что даже его дыхание стало почти незаметным. Но вот кто–то приблизился к нему, тронул за стопу и что–то произнес. Статуя раскрыла глаза. Медленно поднялись веки, огонек усталого света выглянул из–за них. Приоткрылся рот и ярко–розовый язык попытался облизать пересохшие губы. Тогда толстый брахман вставил меж его зубов горлышко кувшина с водой. Когда, отвлекшись на минутку, я снова вернулся к бывшей «статуе», та уже оживленно болтала на южном наречии с любопытными, окружившими ее. Лицо человека было широким и плоским, а глаза светились озорством. Подошел к нему и я, приветствовав его со всем почтением. Он глянул на меня удивленно, почти с неодобрением, как будто хотел сказать: «Ты не должен делать этого» — или: «Это не то, что тебе следует делать». На его широких губах появилась легкая улыбка соучастия.
Покинув святилище, я побрел по коридорам, заполненным несчастными бедняками. Стены были расписаны буддистскими свастиками и сценками из жизни всевозможных богов индийского пантеона. В одной комнате помещалась статуя Кришны в полный рост, здесь собралась группа поющих музыкантов. Сидевшие на полу слушатели расположились с двух сторон: раздельно мужчины и женщины. Отсюда я поднялся на верхние галереи храма. Сквозь проемы аркады я наблюдал, как на мощеном дворике появилась новая группа паломников — головы некоторых из этих мужчин были гладко выбриты, оставался только небольшой клок волос, свисавший на затылок. Вошедшие несли на руках еще одного мужчину. Они ступали медленно, и, наконец, с большой осторожностью опустили его на землю. Лежащий также был полуобнажен, с такой же обритой головой, но выделялся высоким ростом и мощью сложения. Неожиданно он стал корчиться в конвульсиях, жестокая дрожь охватила его. Другие укрыли его плащом, и расселись вокруг в терпеливом молчании.