Страница 6 из 38
В многочисленном пантеоне Эблы соседствовали боги Сирии, Палестины и Вавилона. Эта особенность отразилась и в эблаитских личных именах. Некоторые из них употребляются и по сей день, например Дауд.
…Я не знаю, как звали того бедуина, которого мы встретили близ Телль-Мардиха, но кто может поручиться, что его имя не встречается в архиве Эблы? Как понять этого знатока кийяфы, умеющего «видеть сквозь землю» и предрекавшего археологам скорую удачу накануне открытия Паоло Маттиэ? Что это — случайное совпадение, природная наблюдательность, интуиция?
Другой раз я проезжал мимо Телль-Мардиха весной, когда степь ненадолго покрывается пестрым ковром цветов — эфемерид. Может быть, именно эти весенние картины вызвали когда-то к жизни ту самую «ковровость», которая, по удачному выражению отечественного цветоведа Л. Н. Мироновой, служит универсальной и вездесущей категорией мусульманского искусства. Выступая за строгое единобожие, ислам боролся с многочисленными племенными культами аравитян, видя в этих культах грубое идолопоклонство. Чтобы стереть всякую память об идолах, решительно запрещалась скульптура, а любые изображения живых существ вызывали подозрение. Вот почему изобразительное искусство ушло в «ковровость», то есть в цветистость и узорчатость, причем принцип этот распространили и на архитектуру, утварь, ткани, оформление рукописей, поэзию и прозу, музыку и фольклор.
Ковер и впрямь несет в себе образ райского сада — правильного, ограниченного, строго изобильного, конечного. Дисциплинированное буйство красок всегда геометрично, рассудочно, всегда связано с мусульманской символикой, представляющей цвет как соотношение света и тьмы. Тьма же отнюдь не всегда ассоциируется с «темными силами», часто воспринимаясь как защита от палящего зноя, тень, сень. Коран выразительно передает красоту ночи, прелесть утренней и вечерней зари (достаточно упомянуть названия некоторых глав-сур: «Перенес ночью», «Звезда», «Месяц», «Завернувшийся», «Идущий ночью», «Заря», «Ночь», «Утро», «Предвечернее время», «Рассвет»).
Обращаясь к символике драгоценных камней, металлов и садовых цветов, можно убедиться, как ценятся, с одной стороны, яркие светоносные цвета — красный (рубин, гранат; анемон, алый мак), белый (жемчуг, алмаз; лилия, жасмин) и желтый (золото, янтарь; желтая ромашка, шафран), а с другой стороны — цвета холодные, теневые — синий, голубой, фиолетовый (бирюза, сапфир; фиалка, голубой лотос).
Царицей сада считается роза, которой арабские садоводы издавна научились придавать разные цвета, включая черный, однако чаще всего встречается красная роза. Арабский историк X века аль-Масуди писал, что красный — это цвет женщин, детей и радости, ибо красный цвет — самый лучший для глаз, так как от него расширяется зрачок, в то время как от черного он сужается.
Насколько любим красный, настолько презираем серый. Положительную окраску он имеет разве что в упомянутом уже прозвище города Алеппо. Белый, черный и фиолетовый — первоначально цвета траура, отказа от радостей жизни, как это часто бывает, во многих уголках арабского мира со временем стали носить повседневно. А особенно выделяется в исламе зеленый, стоящий как бы между теплыми и холодными красками: долгие века он был запретен не только для немусульман, но и для низших слоев приверженцев ислама. Только в начале двадцатого столетия с введением военной формы цвета хаки положение стало меняться, но до сих пор в мусульманской традиции зеленый сохраняет свой исключительный престиж. Интересно представление об интенсивности цветов, сложившееся у мусульманских мистиков — суфиев. Они считают, что шесть стадий мистического экстаза — по нарастающей — окрашены так: зеленый, синий, красный, желтый, белый и, наконец, черный.
Безудержность красок и узоров, смиряемая каноном, придает арабскому обиходу своеобразную красоту, которую не убивает даже тяжелый труд и бедность. Стоит вспомнить первые впечатления от работающих на полях крестьянок. В Сирии это напоминает оперную массовку — белые чулки, розовые и бирюзовые платья, золотые ожерелья; в долинах Хадрамаута (Демократический Йемен) кажется, что под финиковыми пальмами разыгрывается средневековый венецианский маскарад — медленно движутся женские фигуры в черных бархатных одеяниях со шлейфами, лица прикрыты бархатными масками, на головах высокие широкополые шляпы, сплетенные из полосок пальмового листа. А в Египте и сравнения не идут на ум — зрелище определяют величественные просторы Нила; на таком фоне все красиво. То же самое можно сказать про Ливан с его зелеными уступами террасированных склонов. Эти склоны — результат многовековой человеческой деятельности, не обезобразившей, как это часто случается сегодня, а облагородившей и украсившей дикую природу.
Лучше всех сказал об этом английский публицист прошлого столетия Д. Уркварт: «Повсюду человек обрабатывает почву, в Ливане он ее создает. Повсюду итог — урожай, здесь итог — почва. Во впадину скалы человек собирает и насыпает тучную землю, затем ограждает камнями, эти ненадежные источники плодородия, дабы охранить их и усовершенствовать. Снизу видны только голые скалы, сверху бросаются в глаза причудливые узоры зелени: розоватые оттенки свежераспаханиых борозд, нежная зелень первых побегов, пробивающихся между серыми и коричневыми глыбами известняка… Насыпи и склоны, обрывы пропастей и ложа горных потоков поддерживаются приземистыми стенками высотой в пять — семь футов. С горных вершин эти бесконечные линии, идущие напрямик или плавно изгибающиеся в долинах и складках местности, кажутся то чередою борозд, то гигантскими ступенями, то скамьями амфитеатра. Здесь они походят на вышивку, там — на концентрические штрихи гравюры, подчеркивающие каждую неровность почвы и выпукло оттеняющие любой выступ».
Картина будет неполна, если не сказать, что красота человека на фоне этой природы определяется не только красками, но и особой грацией жителей Арабского Востока, их умением вписывать себя в пространство — ходить, сидеть, жестикулировать.
Как правило, арабы жестикулируют чаще, интенсивнее, разнообразнее, чем уроженцы северных широт. Обычно жестами подкрепляются слова, но иногда жесты могут обходиться и без них — как своего рода речь для глаза, а не для уха.
В конце XIX века востоковед А. Е. Крымский писал о такой безмолвной беседе, которая состоялась рядом с его домом в Бейруте. Еще не войдя в жилище, гость узнает, что там — инфекционный больной. Для того чтобы выяснить это, достаточно было вопросительно взглянуть на соседку. «Она, — рассказывал гость А. Е. Крымского, — подбородком кивнула на ваш дом и, приложивши кулак к носу, понюхала его со стороны ладони… Это у наших женщин значит, что в доме, куда я хочу войти, имеется зараза». — «У женщин? А разве мужчина такого знака не мог бы сделать?» — «У нас это не мужской жест, а бабий».
Я тоже записывал наиболее типичные жесты, которые довелось увидеть на Арабском Востоке, и составил таким образом небольшую картотеку. Вот некоторые из них:
Резкий короткий кивок головой назад. Подбородок идет вверх, брови подняты, губы поджаты. Жест сопровождается цоканьем при помощи кончика языка, прижатого к альвеолам. Этот характерный жест, стоит его увидеть, запоминается сразу. Значение: отрицание.
Покачивание головой из стороны в сторону. Брови высоко подняты, рот раскрыт. Значение: недоумение.
Ладонь вывернута вверх, пальцы сложены щепотью, их кончики направлены в сторону собеседника. Рука движется сверху вниз. Значение: просьба немного подождать, проявить внимание или замолчать. Этот жест великолепно заменяет целую фразу.
Рука, отведенная в сторону на уровне пояса, несколько раз сгибается и разгибается в кисти; указательный и средний пальцы направлены вниз. Значение: просьба подать машину в указанное место или просто просьба подвезти.
Ребром ладони одной руки ударяют по сгибу другой у локтя. Значение: требование предъявить документы.
Согнутые в локтях руки с раскрытыми от себя ладонями резко поднимаются вверх по обе стороны лица. Брови подняты. Значение: возмущенная реакция на недогадливость или назойливость («Ну что вы от меня хотите?!»).