Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 57 из 125



В строгом смысле слова никогда нельзя сказать, что проза происходит из поэзии. Даже если, как в греческой литературе, первая исторически появилась действительно после второй единственно верным объяснением здесь может быть только то, что проза возникла на духовной почве, которая на протяжении столетий подготавливалась самой оригинальной, самой разносторонней поэзией, и в языке, прошедшем такое развитие. А это совсем другое дело. Ростки греческой прозы, как и ростки поэзии, с самого начала уже были заложены в духовности греков, и без всякого ущерба для своей самостоятельности та и другая в своем самобытном облике перекликаются между собой, потому что обе причастны неповторимой индивидуальности народа. Уже греческая поэзия являет тот широкий и вольный интеллектуальный размах, который рождает потребность в прозе. Обе с совершенной естественностью развертывались из своего общего источника, из того необходимого для них обеих духовного порыва, помешать полному развитию которого могли бы только внешние обстоятельства. Еще в меньшей мере удается объяснить возникновение высокой прозы примесью поэтической стихии к обыденной речи, как бы ни ссылаться на то, что поэтическая яркость оказалась при этом ослабленной ввиду иначе поставленных Целей высказывания и под влиянием развившегося вкуса. Проза и поэзия различны по своему существу. Их различие проявляется, естественно, и в языке, так что каждой из них присущи свои особенности в выборе выражений, грамматических форм и синтаксиса. Но Намного больше, чем эти частности, их разделяет общий тон целого,

1 Очень талантливый, основанный на вдумчивом и основательном прочтении Древних обзор развития греческой литературы с точки зрения синтаксиса и стиля дает «Введение» к «Научному синтаксису греческого языка» Бернарди,

"Ытекоющпй п. I их глубочайшем сути. Сфера поэзии, как пи бесконечна и неисчерпаема она в своем внутреннем содержании, всегда остается замкнутой, она не все допускает в себя, а допустив, не всему позволяет сохранить изначальную природу; мысль, не скованная никакой внешней формой, может, свободно развиваясь, вольнее Двигаться во всех направлениях, идет ли речь о схватывании частностей или об их соединении в идеальную всеобщность. Недаром потребность в создании прозы связана с богатством и свободой интеллектуальной жизни, что и делает прозу достоянием определенных периодов духовного развития. Она имеет, правда, еще и другую сторону, придающую ей прелесть и соблазнительное очарование: это ее близость к обстоятельствам повседневной жизни; последняя может быть возвышена и облагорожена духовностью прозы, ничего не утра- тив в правде и непринужденной простоте. Даже поэзия может, приближаясь к повседневности, избирать для себя прозаические одежды как бы для того, чтобы воссоздать переживание во всей его чистоте и истинности: как, не доверяя даже самому языку, стесняющему и искажающему чистые излияния души, человек может мечтать о выражении чувств и мыслей без слов, так и при высшей поэтической настроенности он тоже может, отказавшись от всех красот речи, бежать к простоте прозы. Кроме того, для поэзии всегда существенно необходима внешняя художественная форма. Однако в нашей душе может существовать тяготение к природе, противопоставляющее природу искусству и тем не менее не мешающее чувствовать в ней все ее идеальное содержание; такое, по-видимому, действительно присуще культурным народам нового времени, по крайней мере немецкому мироощущению, что в свою очередь связано с менее чувствен- нои, но не утратившей глубины формой нашего языка. Поэт может в таком случае намеренно приблизиться к обстоятельствам реальной жизни и, если мощь его гения позволяет, создать подлинно поэтическое произведение в прозаической оболочке. Достаточно вспомнить здесь гётевского «Вертера»: каждый читатель, наверное, чувствует, насколько необходима в этой повести связь внешней формы с внутренним содержанием. Упоминаю об этом только для того, чтобы показать, как противоположение поэзии и прозы, а также переплетение их внутреннего и внешнего существа иногда вызываются совершен- но разными видами душевной настроенности. Все это оказывает влияние на характер языка, но в свою очередь — и это для нас еще очевиднее — испытывает на себе опять-таки и обратное действие последнего.

Но поэзия и проза тоже приобретают, каждая сама по себе, своеобразную окраску. В греческой поэзии внешняя художественная форма, соответственно духовному своеобразию нации, господствовала над всем остальным. Это объяснялось, среди прочего, тесной и всепроникающей связью поэзии с музыкой, но прежде всего — изысканным тактом, с каким греки умели оценивать внутреннее воздействие поэтической формы на движения духа и уравновешивать одно с другим. Так, их старая комедия облекалась в самый пышный ритмический убор. Чем ниже она порой опускалась в своих изображениях и словечках к повседневному и даже к пошлому, тем острее ощущалась ею необходимость встать в позу и обрести размах за счет строгости своей внешней формы. При чтении Аристофана сочетание высокопоэтического тона с вполне практической, тяготеющей к простоте нравов и гражданской добродетели старосветской основательностью содержательных парабаз захватывает душу пленительным контрастом, который затем снова разрешается в единстве внутреннего переживания. Смешение в драме прозы с поэзией, какое мы видим у индийцев и у Шекспира, было грекам совершенно чуждо. Ощущая необходимость приблизить сценическую речь к беседе и основательно считая, что даже самый подробный рассказ в устах действующего лица должен отличаться от эпической декламации рапсода — всегда, впрочем, ее напоминая, — греки создали для этой части драмы особый стихотворный размер, выступающий как бы посредником между художественной формой поэзии и естественной простотой прозы. Правда, и на эту последнюю влияла та же всеобщая настроенность, придавая ей внешне более художественный облик. Национальное своеобразие греков совершенно особенным образом дает о себе знать в их литературно-критических воззрениях и в их суждениях о великих прозаиках. Причина превосходства этих последних — в полную противоположность к подходу, принятому у нас теперь, — усматривается прежде всего в тонкостях ритмики, в искусности фигур речи и во внешних особенностях построения периодов. Взаимодействие частей внутри целого, картина внутреннего развития мысли, лишь отражением которого является стиль, — эти стороны прозы словно вовсе не существовали для авторов таких литературно-критических сочинений, как, например, книги Дионисия Галикарнасского, касающейся данной материи. И все-таки невозможно отрицать, что красота великих образцов действительно покоится, среди прочего, и на этих частностях, так что тщательное изучение взглядов античных критиков, если отвлечься от их односторонности и казуистики, позволяет нам глубже проникнуть в самобытность греческого духа. В конце концов, гениальные творения оказывают свое воздействие лишь тем путем, каким их воспринимает нация, причем как раз их влияние на языки, занимающее нас здесь, больше всего зависит от такого восприятия.

При своем успешном развитии дух достигает ступени, когда он, словно отбрасывая предчувствия и предположения, стремится поставить свое знание на прочную основу и свести его совокупность в единство. Наступает эпоха образования науки и развивающейся из нее учености, и этот момент не может не оказать величайшего воздействия на язык. О терминологии, которая складывается в научной школе, я уже говорил выше (§ 32, с. 182). Но об общем влиянии этой эпохи на язык уместно упомянуть именно здесь, потому что наука в строгом смысле слова требует прозаического облачения, а поэтическое достается ей лишь случайно. В сфере науки дух имеет дело исключительно с объективной действительностью, с субъективной — лишь настолько, насколько она подчинена необходимости; он ищет истину и отсекает всю внешнюю и внутреннюю видимость.

Поэтому язык лишь благодаря научной обработке достигает совершенной строгости в разграничении и фиксировании своих понятий и приобретает наиболее отчетливый критерий для оценки того, сколь целенаправленно предложение и его части устремлены к единой цели. Со своей стороны единая научная форма, распространяющаяся на всю область знания, и фиксация отношения этой формы к познающей способности раскрывают перед духом совершенно новую перспективу, превосходящую по своему величию любое частное открытие, что тоже сказывается на языке, придавая ему характер возвышенной серьезности и основательности, которая в свою очередь доводит все его понятия до предельной четкости. Научное применение языка требует от его выражений строгой холодности и трезвости, а от его синтаксиса — воздержания от всякой витиеватой сложности, поскольку она вредит пониманию и не отвечает прямой цели представления предмета. Таким образом, тон научной прозы совершенно отличен от всего, что мы описывали до сих пор. Язык должен теперь, не давая воли своей самостоятельности, насколько возможно слиться с мыслью, сопутствовать ей и отражать ее. В обозримой для нас части истории человеческого духа основателем науки и научно ориентированного сознания по праву может быть назван Аристотель. Хотя стремление к науке возникло, естественно, раньше и прогресс был постепенным, однако только с Аристотелем ее понятие достигло завершенности. Оно как бы внезапно, с неведомой прежде ясностью развернулось в его уме, и между его стилем и исследовательской методикой и стилем и научными приемами его непосредственных предшественников пролегла глубокая пропасть, не позволяющая думать здесь о каком-то постепенном переходе. Аристотель исследовал факты, сопоставлял их и стремился возвести их к всеобщим идеям. Он подвергал проверке построенные до него системы, показывал их несостоятельность и старался построить свою собственную систему на основе глубокого постижения познающей способности в человеке. Одновременно все знания, какие вмещал его гигантский ум, он приводил в единую связь, упорядочивая их путем разграничения понятий. Из такого подхода, соединявшего глубину с широтой охвата, требовавшего одинаковой строгости при исследовании как материи, так и формы познания и отличавшегося в своем стремлении к истине прежде всего решительным отсечением всякой обманчивой видимости, у Аристотеля не мог не сложиться его язык, составивший поразительную противоположность языку его непосредственного предшественника и современника Платона. По сути дела, их приходится относить к разным историческим периодам, считая платоновский стиль высшим достижением эпохи, которой с тех пор было уже не суждено повториться, а аристотелевский — преддверием и началом новой. Опять-таки мы наблюдаем здесь поразительное влияние духовной самобытности, сказавшейся на характере философского познания. Глубоко ошибались люди, желавшие язык Аристотеля, лишенный внешней прелести, не пользующийся прикрасами и, надо признать, нередко трудный, объяснить врожденной сухостью нрава и как бы убогостью души. Большая часть его трудов посвящена музыке и поэзии. Воздействие поэзии на него, как можно видеть уже по его немногим сохранившимся суждениям о ней, было глубоким, и лишь врожденная наклонность могла вызвать такой интерес к этой отрасли литературы. Мы располагаем одним его гимном, исполненным поэтического порыва, и если бы до нас дошли его эксотерические сочинения, особенно диалоги, то мы, пожалуй, вынесли бы совершенно иное суждение о разносторонности его стиля. Отдельные места его сохранившихся сочинений, особенно «Эгики», показывают, до какой высоты он мог подняться. У подлинно глубокой и отвлеченной философии есть свои особенные пути, какими она достигает вершин большого стиля. Добротность, завершенная самозамкнутость понятий там, где источником учения является истинно творческий дух, придает и языку возвышенность, перекликающуюся с внутренней глубиной.