Страница 10 из 34
Наконец он взял горсть муки и золы и стал рисовать на земле веве; в вуду есть сотни веве, замысловатых, иногда сюрреалистических рисунков, каждая деталь которых полна значения; чтобы выполнить их, нужна натренированная память, как, скажем, пианисту, чтобы сыграть целую программу Баха, а кроме того, артистизм, художественное мастерство. Барабаны взорвались частой дробью, а он, наклонившись к земле, с головой ушел в работу – точно красный паук плел, только не из шелка, а из золы яростную паутину корон, крестов, змей, фаллических подобий, глаз, рыбьих хвостов. Закончив с веве, он вернулся в алтарную комнату и вышел оттуда уже в зеленом, с большим железным шаром в руках; он остановился, и шар окутался священным голубым огнем, как Земля атмосферой. Не выпуская шара, жрец упал на колени и пополз, сопровождаемый монотонным распевом и рукоплесканиями, а когда шар остыл, он встал и поднял кверху необожженные ладони. Дрожь сотрясла его тело, словно неведомый ветер пролетел сквозь него, глаза у него закатились под лоб, дух (бог или демон) раскрылся, как семя, и расцвел в его плоти: бесполый, неопределимый, он обхватывал руками мужчин и женщин. Кем бы ни был его партнер, они вихрем кружились над змеями и глазами веве, чудесным образом не повреждая их, а когда он менял партнера, брошенный ввергал себя, так сказать, в бесконечность, кричал, рвал на себе грудь. А молодой хунган, блестя от пота, с повисшей жемчужиной, ринулся на дальнюю, закрытую дверь. Он пел, кричал, бил по двери руками, пока на ней не появились кровавые отпечатки. Бился, словно мотылек о громадину электрической лампочки, потому что за этим препятствием, сразу за ним, было волшебство: секрет истины, беспорочный мир. И если бы дверь открылась – чего никогда не будет, – нашел бы он там это недостижимое? Он верил в это, остальное не имело значения.
В Европу
(1948)
Если стоять тихо, можно было расслышать арфу. Мы взобрались на стену, и там, среди пламенеющих, облитых дождем цветов замкового сада, сидели четыре таинственные фигуры – молодой человек, перебиравший струны ручной арфы, и трое заржавленных стариков в латаных черных костюмах; и до чего застывшими выглядели они на фоне зеленоватого грозового неба. Они ели фиги, итальянские фиги, такие мясистые, что у них стекал по подбородкам сок. За садом лежал мраморный берег озера Гарда; воду его будоражил ветер, и я знал, что мне всегда будет страшно в ней плавать, потому что, как искажения за красотой витражей, в пучине этих зловеще-прозрачных вод должны плавать готические твари. Один из стариков далеко отбросил кожуру фиги, и потревоженное трио лебедей зашуршало тростником.
Д. спрыгнул со стены и поманил меня, но я не мог спрыгнуть, еще не мог; потому что здесь была правда, и я хотел, чтобы эта правда продлилась еще на мгновение, я больше никогда не почувствую ее так полно, даже лист шелохнется, и она пропадет, так же как кашель навсегда погубил бы верхнюю ноту Дженни Турель[7]. А что это была за правда? Правда подтверждения: замка, лебедей, парня с арфой, всего мира детской книжки – перед тем, как приехал принц или ведьма напустила свои чары.
Правильно, что я отправился в Европу, – потому хотя бы, что снова мог смотреть вокруг с удивлением. Легче всего это в детстве; после, если вам повезет, вы найдете мост в детство и пройдете по нему. Такой стала поездка в Европу. Это был мост в детство, мост над морями, через леса, прямо в самые ранние ландшафты моего воображения. Так или этак, мне довелось побывать во многих местах, от Мексики до Мэна, а теперь, подумать только, – в такую даль, в Европу, а потом домой, к своему камину, в свою комнату, где сказания и легенды, кажется, вечно живут за пределами нашего города. Вот где жили легенды: арфа, замок, шуршание лебедей.
В тот день – довольно сумасшедшая поездка на автобусе из Венеции в Сирмионе, зачарованную крохотную деревеньку на краешке полуострова, вдающегося в озеро Гарда, самое голубое, самое печальное и безмолвное, самое красивое озеро Италии. Если бы не история с Лючией, вряд ли мы уехали бы из Венеции. Там я был совершенно счастлив, конечно, если забыть про невероятный ее шум – не обычный городской шум, а неумолчно спорящие голоса, шарканье ног, плеск весел. Однажды Оскару Уайльду кто-то посоветовал укрыться там от света. «И стать монументом для туристов?» – сказал он.
Совет, однако, был отличный, и, не в пример Оскару, многие ему следовали: во дворцах вдоль Большого канала образовалась целая колония людей, десятилетиями не показывавшихся в обществе. Самой занимательной из них была шведская графиня: слуги привозили ей фрукты в черной гондоле, увешанной серебряными колокольчиками; их звон создавал впечатление волшебное, но и жутковатое. Но Лючия так нас преследовала, что нам пришлось бежать. Мускулистая девушка, необычайно высокая для итальянки, вечно пахнущая противными приправами, она верховодила шайкой молодых гангстеров – бродячих юнцов, слетевшихся сюда на летний сезон. Они могли быть очаровательны – некоторые из них, – хотя торговали сигаретами, в которых было больше сена, чем табака, и надували при пересчете валюты. Дела с Лючией начались на площади Сан-Марко.
Она подошла и попросила сигарету, и Д., простая душа, не ведающая, что мы отказались от золотого стандарта, дал ей целую пачку «Честерфильда». Никогда еще двух людей не принимали так близко к сердцу. Поначалу это было приятно; Лючия не отпускала нас ни на шаг, оберегая и щедро одаривая плодами своей мудрости. Но часто случались неловкости: во-первых, из-за ее манеры торговаться на повышенных тонах нас всякий раз заворачивали в хороших магазинах; кроме того, она была чрезмерно ревнива, так что мы не могли нормально войти в контакт с кем бы то ни было. Однажды мы случайно встретили на площади безобидную, воспитанную молодую женщину, с которой ехали в одном вагоне из Милана. «Внимание! – хриплым своим голосом сказала Лючия. – Внимание!» И чуть ли не убедила нас, что у дамы скандальное прошлое и срамное будущее. В другой раз Д. отдал одному из ее приспешников штампованные часы – парню они очень нравились. Лючия пришла в ярость. При следующей нашей встрече эти часы висели у нее на груди, а парень, как выяснилось, спешно уехал ночью в Триест.
У Лючии было обыкновение заявляться к нам в отель когда угодно (где она сама жила, мы так и не узнали); шестнадцатилетняя – и то вряд ли, – она усаживалась, выпивала целую бутылку ликера «Стрега», выкуривала все сигареты, до каких удавалось добраться, и в изнеможении засыпала; только во сне ее лицо сколько-нибудь походило на детское. Но случился страшный день, когда администратор остановил ее в вестибюле и сказал, что она больше не может ходить к нам в номера. Это неприлично и недопустимо, сказал он. Тогда Лючия собрала десяток своих самых хулиганистых дружков и устроила такую осаду, что пришлось опустить на дверях железные жалюзи и вызвать карабинеров. После этого мы всячески старались избегать ее.
Но избегать кого-то в Венеции – все равно что играть в прятки в однокомнатной квартире: нет на свете более компактно организованного города. Венеция – нечто вроде музея с карнавальным налетом, огромный дворец как будто без дверей, все здесь соединено, одно переходит в другое. За день снова и снова встречаются те же лица, как предлоги в длинном предложении: свернул за угол, а там Лючия, и часики качаются у нее между грудями. Вот до чего она влюбилась в Д. Но в итоге набросилась на нас с пылкостью оскорбленной; возможно, мы этого заслуживали, но это было непереносимо: как туча мошкары, ее шайка преследовала нас на площади, осыпая бранью; когда мы присаживались выпить, они собирались в темноте поодаль от стола и выкрикивали оскорбительные шутки. Половины мы не понимали, зато с очевидностью понимали все остальное. Сама Лючия открыто в операциях не участвовала, держалась в стороне и управляла их деятельностью дистанционно. Так что в конце концов мы решили покинуть Венецию. Лючия об этом узнала. Ее шпионы были повсюду. В утро нашего отъезда шел дождь, когда наша гондола отвалила, появился мальчик с ошалелыми глазами и бросил нам газетный сверток. Д. развернул его. В газете лежала дохлая желтая кошка, и к ее шее были привязаны все те же дешевые часы. Чувство было такое, будто ты куда-то проваливаешься. А потом мы вдруг увидели ее, Лючию: она стояла одна на мостике над каналом и так перевесилась через перила, что казалось, непременно упадет. «Perdonami, – крикнула она, – ma t’amo» («Прости меня, но я тебя люблю»).
7
Дженни Турель (1900–1973) – американская певица белорусского происхождения, меццо-сопрано.