Страница 54 из 59
Он ответил мне буквально следующее — я до сих пор слышу его легкий акцент и никак не могу понять, что за европейский акцент это был — то ли венгерский, то ли славянский, а может быть, и немецкий — впрочем, не в этом суть, а в том, что именно он ответил:
«Неужели вы воображаете, доктор Гамильтон, что моей единственной целью было сохранение жизни этих богачей? Что именно этот исход интересовал меня, интересовал сам по себе? Я достиг этого результата в контексте моих куда более широких интересов. Моих интересов даже не как врача, а как естествоиспытателя. Каковы бы ни были их собственные вожделения или грандиозные намерения… я предупредил каждого из них, в чем заключается цель и смысл моего исследования. Что результат может быть именно таким — каждый из них мог стать бессмертным или, во всяком случае, продлить свое бренное существование… И мне действительно удалось этого достичь… Я не знаю, на что рассчитывал каждый из них — на нормальное выздоровление, на продление существования, на долгую бодрую жизнь или жизнь вечную — не знаю, это их личное дело. Я предложил им то, что они хорошо поняли, — сделать вложения денег в мою идею. В моих глазах они имели ценность не по признаку ума или по пониманию ими важности того, что я задумал для блага человечества, меня не интересовало, насколько прониклись они важностью своей жертвы во имя благоденствия общества, меня не интересовало, насколько они добродетельны или великодушны — нет, нет и нет. Меня интересовало только одно — настолько ли они богаты, чтобы оплатить мою работу. Я не мог делать ее на голом месте, мне требовалась финансовая поддержка. Мне нужны были деньги. Для меня это были ценнейшие люди, поскольку они были богаты, кроме того, не последнюю роль сыграли их эгоизм и жадность — это самое, пожалуй, главное в моем выборе, а вовсе не поддержка порочных властителей Нью-Йорка. В дополнение могу сказать, что каждый из моих джентльменов по природе своей имел склонность к темным махинациям и секретности — все они были законченными, совершенными конспираторами и прирожденными заговорщиками — очень милый круг людей. Они просто желали того, что я им предложил, они желали этого только лично для себя».
Что я вам могу еще сказать… Попробуйте поставить себя на мое место. Речь Сарториуса произвела на меня сильное впечатление… Он провел в Блумингдейле пару недель. Костюм его износился и выглядел весьма плачевно. Ему не разрешали бриться… но все это не имело для него значения… Казалось, он не замечал никаких неудобств. Он сохранил свою безупречную кавалерийскую выправку. Не стоит говорить о том, что он ничего не требовал, он не пытался разжалобить нас тем или иным способом. Он не старался скрытно продемонстрировать нам — а знали бы вы, как умеют делать это настоящие маньяки! — что он совершенно здоров или, наоборот, абсолютно ненормален. Наша комиссия могла принять только одно из двух решений: либо Сарториус будет помещен в лечебницу, либо приговорен к повешению. Его равно не устраивали оба эти исхода, и он не прилагал ни малейших усилий склонить нас в пользу какого-то одного из них.
Однако я, хотя и совершенно безуспешно, продолжал настаивать на своем. Мое упорство не произвело на Сарториуса никакого впечатления. Он заявил, что доказательством правильности научного похода является его универсальная приложимость. Если те эксперименты, которые он проводил, имеют научную ценность, то их может повторить кто угодно, получив при этом идентичный результат. Сарториус рассказал, что во время войны он проводил уникальные операции раненым высокопоставленным офицерам… теперь эти операции стали рутинными и проводятся всем, невзирая на чины и звания. Тогда я спросил его, уж не хочет ли он сказать, что наступит день, когда его изыскания принесут пользу уличным беспризорникам? Сарториус отвечал мне с откровенной улыбкой:
«Уж не полагаете ли вы, доктор Гамильтон, что я настолько отличаюсь от вас и ваших коллег, что не признаю законов естественного отбора, которые позволяют выжить только самым сильным и приспособленным видам».
— Но как можно повторить его эксперименты, если никто не знает, проводились ли они на самом деле? Мартин Пембертон говорил мне, что Сарториус не вел никаких протоколов своих исследований, — сказал я доктору Гамильтону.
— Это не так. Он вел протоколы и делал письменные заключения о результатах опытов. Мы нашли записи — в шкафах его медицинского кабинета были стопки исписанных тетрадей.
— Какова судьба этих тетрадей? Что с ними сталось? Где они сейчас?
— Этого я вам не скажу.
— Вы читали записи Сарториуса?
— Каждое слово. Он вел свои записи по-латыни. Это было захватывающее чтение. Назначение некоторых его приборов стало нам ясно только после прочтения их описаний в его тетрадях. Я могу с полным основанием утверждать: доктор Сарториус был человеком, опередившим свое время.
— Так, значит, вы не думаете, что он в действительности был сумасшедшим?
— Нет. То есть, пожалуй, да. Поймите, моему профессионализму был брошен вызов. Во всем этом содержалось что-то… критическое для всех нас, я имею в виду врачей. Сарториус вышел из нашей среды. Его поведение в рассматриваемом нами деле являлось преступным, и это еще мягко сказано. Но… оно зиждилось на блестящих достижениях, медицинских достижениях этого человека. Сарториус был блестящий практик. Но он вышел за предначертанные ему границы! В этом-то все дело. Он вышел за пределы того мира, к которому приложимы понятия сумасшествия и здравого смысла, морали и злодейства. Все, что он совершил на этом выдающемся поприще, явилось естественным продолжением его предыдущей практики, которая не выходила за рамки здравого смысла и общепринятой морали.
Боже мой, да что там говорить!… Уж что касается оценки сумасшествия и душевного здоровья в нашей психиатрии… Я могу кое-что рассказать вам о состоянии дел в нашей науке. Дайте мне старика, который составляет завещание, — я задам ему пару вопросов и скажу вам, в своем ли он уме и способен ли адекватно выразить свою волю. Эта задача мне вполне по силам. Я могу настоять на том, чтобы в лечебницах персонал прекратил избивать ни в чем не повинных душевнобольных людей. Я могу обеспечить их сносной едой и свежим воздухом, проследить, чтобы им вовремя меняли постельное белье. Я знаю, что этих бедолаг надо загрузить посильным для них трудом — они могут вязать, прясть или рисовать картинки, внушенные им их больной фантазией. Это все. Вот уровень наших сегодняшних познаний в психиатрии. Не менее ужасно то, что я прекрасно живу, — меня очень хорошо кормит такая, с позволения сказать, профессия. Поведение Сарториуса было — если так можно выразиться — избыточным. Я внятно излагаю свои мысли? Какое бы передовое мышление ни стояло за его поведением — оно было избыточным, безумно избыточным, безумным в буквальном смысле этого слова. Была и более трудная проблема — должна ли широкая публика знать о работах Сарториуса? Смогла бы она переварить этот шок? Наш город и так за короткое время пережил несколько потрясений. Возник вопрос, сможет ли он пережить еще одно без существенного ущерба для себя. Окружной прокурор в достаточной степени посвятил нас в то, что будет после того, как мы признаем Сарториуса вменяемым. Как только дело передадут в суд, правовая машина заработает на полных оборотах… Предварительные слушания придется проводить в здании суда, куда допустят прессу… Ну, короче, вы представляете себе последствия.
— Но Сарториус находился под покровительством Твида.
— К тому времени с Твидом было покончено.
— Итак, вы знали, что Сарториус вполне в своем уме?
— Да нет же! Я как раз стараюсь объяснить вам, что его нельзя было назвать вменяемым и душевно здоровым. Мы не понимали многого в этом случае — я имею в виду случай заболевания доктора Сарториуса. Вы можете назвать вещи, которые он творил, нормальными? Нормальность — это такой же термин, как, скажем, добродетель. Вы возьметесь дать клиническое определение добродетели? Как это вино в моем стакане — прекрасное вино, добродетельное, добродетельнейшее, очень винное вино. Вы меня понимаете?