Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 41 из 51



Но тогда, на теплом пороге своем, он вовсе, кажется, не думал ни о чем. Он просто сидел, глядел куда глаза глядели — на улицу молчащую, на избы, похожие на хозяев своих, но самое сокровенное свое будто в густых полуночных тенях спрятавшие, на палисадники и огороды, надолго теперь уснувшие, и над ними домашнюю луну, услышать пытался вовсе затерявшуюся где-то гармошку и ждал отца с матерью, спать совсем не хотелось.

Бабушкин век

На второй день гуляли у жениха, на дальней за клубом улице. Застолье обещало быть поздним, и потому позвали-вызвали от дядьки на хозяйство бабушку: давно хотела побывать, «на унуков поглядеть», мелкие разгрести дела — всегда хватает дел, домок невелик, а присесть не велит.

Они с братиком по воскресному времени еще только встали, а уж она пришла, никогда себя не заставляла дожидаться. Вошла, первым делом на икону, не глядя ни на кого, покрестилась, ее одну только видя перед собой, а уж потом долу глаза опустила, на братца, который потопал было к ней навстречу, побежал — но вот, не добежав, стал, с готовностью глядя, со слабой узнающей улыбкой, чуть-чуть недоверчивой, но уж согласной: берите меня, вот он я… И такая ж немногая улыбка тронула и ее сухие губы; из черного платка, узелком связанного, достала бублик-витушку и яблочко морозно-зеленое и, нагнувшись, протянула ему: «На-кось, держи. Чай, соскучился по бабке?..» И он закивал, а она погладила его корявой рукой по волосикам и затем уж и на них глянула, на всех: ну, как вы тут?..

Мало у кого такая бабушка, бабаша, как у них. На что уж мать завистная в работе, горячая — а и та первой сдает, не тягается: «Еще за меня свекровушка, — скажет, и не очень-то одобрительно скажет. — Сама не посидит и другим присесть не даст… это ж каторга, а не жизнь. Старая, а меры не знает. Нельзя без меры, завещано, дюже хорошо — тоже нехорошо; да ить ей разве докажешь?!» Соскучишься, приедешь к ним на велосипеде, на минутку заглянешь только, а она уж будто и недовольна: «Ты б лучше дома что сделал, нечево раскатывать… Калину-то обобрали, ай опять до снега? Скажи матери, пусть поране рубит нынче, капусту-то… Ежжай, скажи, паси бог тебя». Сухая, в свои годы еще высокая, в темное всегда, кроме белого платочка по праздникам, одетая, целыми днями она копалась одна в огороде, никогда помощи себе не прося, или в амбаре, все что-нибудь перебирая, от картошки до крупы; вся ее самая кропотная, где терпение надобно, работа была. Весь двор на ней, дом, не разгибается, а все мало, сокрушается — день ей мал… К другим же у нее один разговор: ты бы это сделал, да то, да другое — на мельницу не едешь, так телегу наладь… Не то чтоб суровая, нет; она ведь и жалеет, и скучает, только работа у нее всегда наперед.

Нарядились наконец и ушли отец с матерью, напоследок услышав: «Ишь разгулялись, удержу на них нет…» — «Так второй всего день!» — «Ну и что, что второй… а и в первом добра мало». И тотчас уселась и его на пол усадила перебирать наспех, с листвою и веточками даже, сорванную калину, вязать в пучки спаренные. Только начали, вороха целые этой калины, да мешок в сенцах набит стоит — тоска, а она уж за свое: «Ты бы, как вот кончим, на варке бы вычистил… да и навоз-то, гляжу, весь куры раскидали, разрыли, куды это годится. Нечево ему по всему двору, собери. Сенцо-то, гляжу, не возили? Не возили, бурана все дожидаетесь…» Братика же уговаривать не надо, сам взялся за калину; но и трех растрепанных кургузых пучочков, которые он отдавал бабаше перевязывать, не набрал, как стал зевать, оглядываться — и, увидев закатившееся далеко под кровать деревянное в облезлой краске яйцо, игрушку их стародавнюю, оставил не задумываясь все и полез за ним. И бабушка глянула на него строго, но ничего не сказала.

На улице воскресенье, поблекшее солнце опять; ребята небось на берега пошли по чистым зарослям полазить, на воду студеную, до дна прозрачную посмотреть, всю теперь зиму тосковать им по воде, во снах плавать не наплаваться, — а ты сиди. Сиди, будь там хоть праздник для всех годовой.

— Бабашь, а дед какой был?

— Да как те сказать… был и был. Работяшшай, с начальством хорошо жил. Без хлеба не жили.

— Он воевал ведь, да?

— Не, в большую не воевал, не молоденький. Ему и на той досталося… гражданска которая. Два раза забирали. Ты покрепче, это, связывай-то, гляди… Ну, в первый-то раз кое в чем пришел, и в дому, как на грех, веревки подпоясаться нету, все позабрали, это, подчистили. А на второй заявился. В мундире весь, сапоги, это… я думала, командир какой. А это он. Как, скажи, яичко весь. Ну тады и зажили.

— Он за красных был, я знаю.

— У красных, это. Да-к оно ж по селам было. Наша вот красная, а Покровка вон другая. Поныне там мужиков не хватает… так они где, мужики? Попропали бознат где. А большая сколь взяла, где мужикам-то быть. Нас еще бог берег, а в других дворах считать-то начнешь…



— И про революцию, бабашь, помнишь?

— Тады ж и была, как же…

— А она какая была?

— Да-к это… не знаю. Приехали, попа-батюшку убили. Земли ишшо прирезали. Хорошую дали, котора у Шишки.

— И все?

— Все, что ж еще… Воевали дюже. А дед твой суровай, работяшшай был. А тебя любил, ты ж первый у него. Как умирать, тебя велел поднести… годок тебе был. Погрозил тебе пальцем, а ты, это, засмеялся. Не говорил уже, тока пальцем вот так. Промерз он дюже. Из району семена везли, да в буране застряли. А он у них за начальника. Те-то в Перовку подались все, в тепло, а он при санях тракторных остался. Не ровен, мол, час — растащат, под суд тогда. Понадеялся на себя, ночь целу прокоротал, а наутре что ж… вызволились, приехали. А уж жизни нет, трех дней не прожил. Так это погрозил тебе… любя это, он-то. Как за стеной за ним жили, царствие небесное.

— Мамка рассказывала.

— Ну вот. А так бы жить да жить ему, что оно не жить, при нынешнем. А не судьба. Гляди-кось, как у нас дело движется. Кончим вот, обедать сядем. Уморяться стала чтой-то, в осень-то эту. Роюсь вот, как курица в конопях, помалу вроде… а уморяюсь. Года пришли. Ты помене, пучки-то, они и крепше. Учись.

И довязали, как раз к обеду. Ела бабушка скудно, понемногу и чего попроще — «ем, а сама бога боюсь…». И одевалась на праздники, хоть признавала только великие, в черное тоже, лишь поновее, и шла либо к товаркам одноуличным, либо сюда, к Матрене-покойнице — «читать». Читака была старательная и часто приглашалась на поминки, в первые ряды. И читала как картошку перебирала, он видел: не торопясь, но и не останавливаясь, часами, кажется, могла читать. Пробовала и его было учить, да жили врозь. В старой, древней избе еще жила с сыном и невесткой, с хлеба на квас все еще перебивались, никак все подняться не могли. В соседях уже и достаток завелся, смелей глядели теперь на жизнь, уже и с прищуркой будто, с усмешкой новой, отпускала помаленьку жизнь, — а они все карабкались. Одно время стало было уже налаживаться, но средь бела дня летнего схватилось пожаром и в какой-то час выгорело дотла все подворье, исстари еще заведенное дедом, и с амбаром, с пожитками многими, еле избу успели, сумели отстоять. И хочешь не хочешь, а начинай сначала, тянись, сквозные, редкие от бедности плетни городи, горючую копи денежку, дочерей выдавай замуж в придачу, а если за стол, то садись да оглядывайся… И не привыкать начинать, а от людей стыдно.

Отобедали, надо было теперь определить калину на место, ей отведенное, развесить по жердям на чердаке… неужто и после этого не отпустит побегать хоть на часок?.. Стали искать лестницу; нашел он ее наконец, притащил — старая, расхлябанная вся лестница, к тому ж и коротковата.

— Нынешние, — сказала бабушка. — Панские чулки носют, а лестницы путевой нету. Как же-ть я подам теперь?

Но делать нечего, приставили, и он, подтянувшись, забрался в чердачные запахи разогретого толя, сухого дерева, печного теплого, красной глиной старательно обмазанного боровка. Дрожащими ногами поднявшись на две перекладины, подала ему бабушка первое ведро с пучками; и ему с опаской перевешиваться пришлось, чтоб дотянуться до дужки, успеть подхватить ходуном ходившее в руках слабых бабушкиных ведро… нет бы додуматься, мешком на веревке какой-нибудь поднять в два счета. И так вот и тянулись, старый да малый, пока не подняли пяток этих ведер. А на последнем подвели старые руки: поднять подняла, но задрожали, пошатнулись они, не удержать, и с ведерным грохотом упало у нее наземь, покатилось, рассыпав и все с трухой соломенной, с пылью смешав… Кое-как, хватаясь за перекладины, соступила она на землю и стала, все за лестницу держась, глядя на разор, на разбросанные, какие и вовсе рассыпавшиеся пучки, на ведро ушибленное, к навозной подкатившееся куче; и заплакала молча, от природы немногая, немощная слеза темная покатилась — одна, оставшаяся…