Страница 20 из 51
Отец оглянулся, посмотрел на торопливо тянущего за собой лошадей, что-то кричащего, весело махающего своей дворне Погребошника.
— Много он с них жару нагребет, с легких-то…
А полтора десятка лошадей так и переходили из рук в руки, почти без всякой передышки — пока наконец не явился под вечер конюх и с великой руганью, с угрозами не отнял, не вырвал их у мужиков.
Делать кизяк решено было сейчас же — лишь перекусить, передохнуть малость и начать. Мать, пока доминался круг, успела натаскать их, кизяков, с полсотни, так хотелось приняться поскорее за дело. Сложного ничего в этом не было, одну сноровку нужно, и он уже давно умел и делал кизяк. Перед собою кладешь доску, на нее развалом боковин вверх станок — это форма. Рукой из ведра оплескиваешь водой внутри, чтоб не приставало к стенкам, потом руками же накладываешь перемятый навоз, уталкиваешь кулаками и заглаживаешь. Станок за ручки переворачиваешь на ребро, чтобы не вывалилось, и тащишь к месту, где ровными рядами укладывается кизяк для просушки. Теперь станок широкой стороною вниз кладешь, встряхиваешь слегка — и вот уж лежит на траве новый кизяк, правильный, но мягкий, нежный еще такой. Не дай бог, забредет скотина или даже гуси; все перетолкут, весь труд погубят ваш. И дождь — не дай бог дождя!..
Пока он бегал посыльным за родней, за тетками своими (в их черед они тоже к ним придут на помощь), мать с отцом заложили кизяком уже порядочный-таки угол их «поместья». Мужику делать кизяк гордость не позволяет, однако ж отец нынче отчего-то делал, хотя в прошлом году и слышать об этом не хотел; матери нынче он помогал, вот что. Ребятню же приваживали к этому, хвалили как могли, и он с жаром принялся накладывать в станок, уминать и таскать.
Уже носили кизяк из соседнего круга и Якушкины: несколько баб, две девчонки и сын их, Паша-Буробушка, малый добрый и старательный, но иногда упрямый, каким почти все они бывают, скорбные.
Он видел, как Паша, прежде чем взяться за станок, снял с руки детские часики игрушечные с нарисованными стрелками, посмотрел на них долго, любовно, но и как-то с превосходством (знаю, мол, что игрушечные — ну так что ж!) и заботливо их положил в карман, улыбнулся. И теперь вот, весь в крапинках навозных брызг, испачканный до пояса грязным материалом этим, суетливо работал: брякал станок на доску, торопливо хватал навоз и сильными руками уминал его в станке так, что брызгало порою в лицо ему, — и чуть не бегом тащил к рядкам. Кизяки, впрочем, выходили у него сносными, за что мать и сестренки то и дело хвалили его. Паша все сделает, только похвали.
Иногда ему почему-то не нравился какой-нибудь кусок; он тогда не клал его в станок, отбрасывал — и вдруг принимался искать что-то в навозе, что-то лучшее, очень ему нужное, с каким-то озабоченным, самоуглубленным выражением в лице… И скоро находил, и тогда поднимал счастливое, словно слепое, лицо к солнцу и блаженно улыбался ему.
А рабочая «пряжка» долга, о чем только не наговоришься: и про то, каково-то нынче гусей стеречь-пасти, и почем весной картошка на базаре шла, и как, должно быть, у Гагарина баба горевала, пока он летал там, а пуще того мать, ей-то каково было узнать, что он там был…
— Мы-то хоть не знали, как они там, — сокрушалась тетка Марфуня, разогнувшись, тыльной стороной руки стараясь загнать волосы под платок. — Мой как вернулся с фронта да как порассказал — я три дни сама не своя ходила: да куда ж, думаю, господь-то глядел… А тут он еще там, должно, а уж по радио на весь белый свет… а кто ё знает, что он там встренет?
— Да не-е, он уж вернулся, тогда и передали.
— А все одно!..
И тут же про денежную реформу, у всех она теперь на устах. С ума посошли в народе-то: «Три рубли да за тридцать копеек?!» Что там было в магазине — все порасхватали, ни мыла, ни соли, ни спичек даже не осталось… А Бурдяева-то баба: уж всего, кажись, накупилась, все вдвоем они в дом сволокли, что могли — а деньги все на руках, руки жгут… есть у них чулочная деньга, есть, в народе не зря говорят! И вот прибегши это она, никак уж в десятый раз, в магазин-то, — а там уж голо, бабоньки, шаром хоть покати. Она, это, в хозмаг — и там ни гвоздя, одне хомуты… И так-эт ей за обиду стало… расстроилась вся, аж плюнула: давай, грит, хомуты, раз так, — все три давай! И поперла их, потащила на себе… Бабы весело хихикали: два-то ладно, по хомуту на каждого, а третий-то кому ж?..
А ему все труднее становится. Первые кизяков тридцать — сорок он легко отнес, не очень устал и на шестом-седьмом десятке. Но ближе к сотне дело стало продвигаться не то чтобы очень тяжело, но медленнее. В кругу их, вприкидку, две с лишним, а то и все три тысячи будет, да завтра еще один такой же надо измять и переделать — тяжело… Ну и что же, что их пятеро — до самой до ночи за глаза хватит, намучаешься.
Все чаще он об этом думает, и все тяжелее работать — а круг, кажется, совсем не убавляется, конца-края нет этому навозу. Наложил, умял, загладил, понес… И опять накладываешь, стараешься побольше отхватить от круга, но в станок только половина лезет; со злостью тыкаешь кулаками, сверху печет, ни ветерка, и никто на тебя внимания не обращает, не видят, как ты мучаешься тут — каждому самому до себя. Глаза бы не глядели на эту работу. Куда лучше возить его либо мять. Или, положим, из катуха вычищать, это куда интересней. Там прохладно, и никто за тобой не гонится; и стараться при людях не надо, как здесь; нынче не сделал, так завтра докончишь… Наложил — умял — загладил — понес. И еще… И все время нагнувшись да нагнувшись, неба не видишь.
Кизяк, он слышал, и в соседних селах делают, конечно, и везде, наверное, по всей стране — самое сейчас время для него, пока сенокос не начался. Да и куда без него, дров разве напасешься? Это все леса, которые он смутно себе представляет, порубить надо, тогда только хватит. Леса, говорят, большие есть, побольше их осинового — ну а все равно…
Он смотрит на соседский круг. Девчонки те, сверстницы его, тоже устали, непослушными ручонками укладывают, уминают навоз в станки; и подымают с натугой, несут перед собой торопливыми шажками, откинувшись назад и пошатываясь, тонкие, как тростиночки, под тяжелой этой, в треть пуда считай, ношею… Они уже и не отстраняют от себя станки, сил нету, платьишки их на животах все как есть в навозе, его штаны и майка тоже…
И первой эту его усталость замечает мама. С пытливой полуулыбкой-полужалостью смотрит она ему в глаза, говорит вроде бы весело:
— Ну как — идет работка-то?! Ну и слава богу. Ничего, глаза страшатся, а руки делают. Сейчас он у нас запищит, круг-то… — И вдруг вспоминает: — Господи, жарит-то как — дыханьюшки моей нету! Сбегал бы ты, сынок, за водой, вышла вся в чайнике, выпили.
— Вот-вот, — поддерживает ее тетка Марфуня и кричит соседям: — Вы-то как там — с водой? А то пусть молодяка наша сбегает в село, к колодцу… как оно будет хорошо, холодненькой-то!
— А и то, — соглашается хозяйка Якушкиных. — Ну-ка, девки, слетайте-ка с женишком… Хорош женишок, ты гли-ко — не хуже тещи кизяки кладет. А засылайте к нам сватов, под осень?!
— Ну а что ж, и зашлем! — с веселой уверенностью говорит отец и разгибается, смотрит насмешливо, руки у него, как и у всех, чуть не по локоть в навозе. — Залог ваш, утиральники готовьте, нечего и медлить.
— А у нас есть, хоть сейчас!
— Вот еще… — ворчит он и что есть силы хмурится, показывая, что пусть они дурака не валяют; а на девчат не хочет, не может смотреть — стыдно… Что за народ такой, думает, вечно им про девчачье что-нибудь надо… дались они им, эти девчата!
От колодца они возвращаются, когда уже по всей округе вовсю завечерело. От круга всего ничего осталось, один мысок, бабы обложили его своими досками вкруговую, добирают остатнее — и он будто и в самом деле слышит, как он пищит, круг, жалуется, добиваемый сильными, со стороны глянуть — вовсе не уставшими руками матери и теток. У соседей кусок еще порядочный, но там, глядя на ночь, тоже торопятся, работают уже молча — усталь свое взяла, не до разговоров.