Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 88 из 91



— Не думай так, … — предупредила она, но я заметил, как участилось ее дыхание и как поднимается грудь.

— Не буду, — ответил бы я, если сумел, — но я бы соврал и ей, и себе.

— А как зовешься ты, мой ночной гость? — спросила слепая.

— Зови меня Инегельдом, милая. Я не голоден,… — путая мысли, иначе и не мог, пояснил я ей. — Это была твоя песнь?

— Да. Моя, — отрезала она и встала, давая понять, что ночной разговор окончен. — Я постелю тебе… Ты устал, тебе предстоит неблизкий путь.

— Кажется я уже пришел? — подумал я.

— Ты опять, — тихо вымолвила она. — Не надо, не сейчас. Спи.

В кузне царило страшное запустение. Иначе и быть не могло, ибо люди перестали чтить хозяина альвов огня, и он отвернулся от них. Начертав при входе руну Велунда, я вернулся к горну и тронул скрипучие меха. Они нехотя подались.

Пламя уж весело потрескивало на углях, когда я спиной ощутил чье-то приближение.

В дверях показалась старая Берта, о боги, не знающие жалости, время не пощадило ее. Прихрамывая и помогая себе клюкой, старуха приблизилась, испытующе поглядела на меня:

— Этот хутор, должно быть, проклят, — наконец, сказала она, не стала дожидаться ответа и продолжила, — Хотя всемилостивый господь наш велел терпеть, иногда я думаю, что мы зря прогневили прежних богов.

— Молчишь, — прокряхтела она. — Я знаю, это твой крест. И у дочери моей тоже свой крест. Так решил Он! — Берта подняла кверху кривоватый палец, рука ее обессилено и обречено упала вниз.

Я кивнул старухе. К чему спорить попусту, надо дело править.

— Моя дочь сказала, ты искал моего брата. Ума не приложу, с чего бы это она так решила, да и зачем он тебе сдался. Торвальд умер, упокой Господь его душу, он был добрый христианин, и искупил все свои прегрешения.

Я снова кивнул старухе и свободной рукой показал, чтобы она продолжала рассказ.

— Ты, должно быть, желаешь узнать, почему на весь хутор только мы с Солиг, да еще пара семей… Он тоже скоро переберутся подальше от моря, останемся мы — нам некуда бежать.

Не знаю, правда это, или нет, когда я была еще молода, и даже священник поглядывал мне вслед, случилось моему брату приютить у себя мальчика. Он, к слову, был отмечен той же печалью, что и ты, странник, людей дичился, а Торвальду помогал из благодарности. Привязался, точно собачонка, брат спас мальца — пусть зачтется ему это на Страшном суде…

Пламя алело, послушные моему знаку альвы трудились на славу, подхватив раскаленный клинок клещами, я погрузил его в раствор, и запахи трав клубами заволокли кузню.

— Ты ладно работаешь, парень! — похвалила старая Берта. — Брат тоже знал свое дело. Вот, однажды, и довелось ему подковать — прости меня, Господи — осьминогого скакуна. А владелец-то коня возьми, да подари брату кольцо, больно понравилось ярлу искусство, а вернее — тот мальчонка, что немой при кузне обретался. Сменялись.

Сама-то я на сносях была, она, Солиг и родилась. Не след Торвальду от язычника подарок принимать, я бы отговорила брата, да пожадничал — принял подарок.

И вот с той поры как пирушка, или тинг, всё-то Торвальд о скакуне чудесном рассказывает, да перстенек показывает. Многие желали тот перстень купить — никому не продал, уверовал, что может заклад этот большее богатство принести, — посетовала старая Берта. — Как ни хранил Торвальд Одинов дар, а пришлось расстаться с ним. Повадился по осени на хутор ходить жадный датчанин. Едва зерно соберем — даны тут как тут. Ловок их корабль по фьорду пробираться. Мужчин, кто помоложе — раз за разом истребили. Девок портили, одну Солиг и не тронули за то, что «темная» она, и суеверие старое иногда на пользу оборачивается. Хотел Торвальд откупиться от злодеев — вот тогда он перстень и отдал. Одну осень даны не приходили, народ оправился, вздохнул свободно, да через год уже не обошлось. Брат, правда, этого не видел, прибрал Господь душу его на небеса… Вот и опустел хутор. Мы последние тут, и деваться нам некуда. Старая я, век доживаю, помру скоро…



— А Солиг — кому она, слепая сдалась? — может, спросила, а, то и, просто, изрекла старуха горькую истину.

— Зачем так, матушка! — почти простонала Солиг, мы и не заметили, как девушка добралась до кузни.

— Никто не мог знать, что она — Человек! И, вдруг, немому только слепая и суждена? — подумал я, зло приложив молотом раскаленное железо.

— Ты хочешь остаться? — изумилась девушка.

— Я не брошу вас, — яростно сверкнула мысль, озарив лишь на миг потаенные думы.

И она успела, клянусь Одином и Фригг! Это рыжее чудо постигло все мои наивные тайны в то же мгновение…

…каждое мгновение вот уже много месяцев подряд я слагаю песню, самую лучшую, самую искреннюю вису. Я нем, и тебе никогда, никогда не услышать ее из моих уст, о, Солиг, моя дорогая. Так, сам того не желая, я обделяю тебя, Солиг, обделяю тем светом и теплом, что способна исторгнуть моя душа.

Я погружаюсь в ночное небытие с твоим сладким именем на устах, я открываю глаза ранним утром — первое из слов, что я произношу — Солиг! Родная, милая, единственная.

Я верю, я чувствую, что все это лишь робкая тропинка к тому безумству, что я еще совершу в твою славу. Ты же дашь мне такие Силы, о которых можно только мечтать, силы жить, способность творить, выдумывать сказочные небылицы, которым, может, станут верить люди, если им поведать, как может быть полна и прекрасна жизнь… И все это ты, все это из-за тебя, Солиг!

— Зачем ты играешь со мной, Инегельд! — прошептала Солиг как-то раз.

Разве я посмел бы играть с тобой, рыжекудрая волшебница. Знаешь ли ты, что никому до сей поры я не целовал коленей, да, можешь не сомневаться. И ни перед кем еще я не испытывал такого стеснения и преклонения, видишь — мне удалось превозмочь эту юношескую стеснительность, и я коснулся-таки девичьего колена губами, ощутив солоноватую кожу и подрагивающую синюю жилку. И поверь, если бы не твои слова, я не прекращал бы ее целовать, то умиротворяя перестук сердец, то напротив, возмутив его до предела.

Твой взгляд, касание твоих одежд ненароком… И сладостная нега охватывает все мое естество, едва я только поймаю легкий ветерок твоего дыхания.

Мне много дней снится один и тот же сон. Туманное поле, красное огромное солнце закатывается за гору, сверху донизу поросшую пушистым лесом… А я прижимаю тебя крепко-крепко, обнимаю, покрывая поцелуями лицо и шею, и плечики, и эти руки, и шепчу: «На что мне мир без Тебя, любимая! Зачем мне этот мир?»

Я так долго ждал тебя. Тебя одну, непохожую ни на кого, единственную из всех женщин, понимающую без слов. Я молчу, потому что мысли пусты и невыразительны, если не смотреть в глаза. И все-таки внемли мне, Солиг, внемли же мне, немому. И я не совру ни единой мыслью, ни единым непроизнесенным словом.

— Нет, не торопи меня, Инегельд! — отвечала Солиг, — Ты видишь кругом совсем не то, что чувствую я.

Да, она видела мир «темными» глазами, и она пела о том, завораживая душу и рассудок.

Как я мог ее торопить? И кто я был для Солиг? И кем она была для меня?

Предоставленные самим себе, события текут от плохого к худшему — надо было давно покинуть это мертвое селение, приближалась осень…

А мир был так огромен, я знал это. Огромен, и потому, наверно, казался девушке враждебным и чужим в сравнении с тем родным, сотканным из запахов моря и звуков колышущегося вереска мирком Несьяр.

Старая Берта совсем разболелась, и очень некстати, потому что последние две семьи, собрав пожитки, двинулись прочь от побережья. Ближайшее селение, куда прежний священник Несьяр увел паству, лежало к северу, и выйдя засветло хорошим шагом я к полудню был уже там. Мне не раз приходилось бывать на новом хуторе, народ прослышал, что в округе завелся справный кузнец. Кое-что мне и в самом деле удавалось получше Торвальда, да навык тут был ни при чем. Готов поклясться, правда, что сработанные мной мечи рубили не хуже освященных в серебряной купели. Руды в Несьяр выходили на поверхность — еще Торвальд показал мне это место.