Страница 25 из 35
Пастух наш, не зная страха, влекомый единой мыслью, распахнул двери нарядной опочивальни Маргаритки. Он увидел девицу, всю растерзанную. С распущенными волосами, с нагою грудью, она лежала, распростершись на ковре, залитом кровью, и тут же стоял капитан. Присмиревший, озабоченный вояка, не зная, как ему выпутаться, бормотал:
– Полно, милая моя, будет тебе представляться мертвой. Ничего, я тебя подштопаю, куколка моя, шалунья. Мертвая или живая, ты все равно прелесть, так бы тебя и съел…
Промолвив эти слова, хитрый вояка схватил девушку и бросил ее на постель. Она упала как чурбан, словно висельник, сорвавшийся с крюка. Увидя это, храбрец наш решил, что пора уходить подобру-поздорову, и, однако ж, – до чего хитер был! – прежде чем уйти, воскликнул:
– Бедная Маргаритка, как это я мог порешить девицу, которую я так любил! Да, я убил ее, дело ясное, ведь если бы она осталась жива, уж никогда бы она не допустила, чтоб поник прелестный ее сосочек. Видит Бог, он болтается, словно грош на дне мошны.
От таких слов Маргаритка приоткрыла один глазок и чуть наклонила головку, желая увидеть свое белое тело. И, ожив окончательно, влепила здоровую пощечину капитану.
– Вот тебе за то, что клевещешь на мертвых, – сказала она, улыбаясь.
– А за что он убил вас, сестрица? – вопросил пастух.
– За что? Завтра сержанты нагрянут сюда и опишут все мое добро. А он не имеет ни денег, ни чести, а туда же, попрекает меня за то, что собиралась я принять одного красавчика-дворянина, который обещал спасти меня от судебных приставов.
– Эй, Маргаритка, смотри, кости переломаю!
– Ну, ну! – сказал Пестряк, и тут только капитан признал его. – Было бы за что! Постой-ка, друг мой, я тебе добуду немалую толику денег.
– А где? – спросил изумленный капитан.
– Подойдите, я скажу вам на ушко. Ежели, скажем, вы, проходя ночью, под грушевым деревом заметили бы на земле тридцать тысяч экю, неужто вы не нагнулись бы подобрать их, чтобы не пропал понапрасну этакий клад?
– Пестряк, я убью тебя, как собаку, ежели ты со мной задумал шутки шутить, или же поцелую тебя туда, куда сам захочешь, ежели укажешь, где взять эти тридцать тысяч, пусть даже ради этого придется в темном уголку пристукнуть любого нашего горожанина, а то и троих.
– Вам не придется никого и пальцем тронуть. Вот в чем суть дела: есть у меня подружка, которой я, как самому себе, доверяю, – это служанка ростовщика, живущего в Ситэ, неподалеку от дома нашего дядюшки. Итак, я узнал из верных рук, что добродетельный ростовщик отбыл нынче утром за город, зарыв перед тем в своем саду под грушею четверик золота, полагая, что за этим занятием никем, кроме ангелов Господних, он замечен не был. Но подружка моя, у которой в ту пору разболелись зубы, подошла к чердачному окошку подышать воздухом и проследила случайно старого выжигу. А потом, желая мне приятное сделать, обо всем мне поведала. Если вы поклянетесь по чести со мной поделиться, вот вам мои плечи, можете взобраться на стену и со стены прыгнете в сад, прямо на грушевое дерево, что рядом с оградой. Ну скажите-ка после этого, что я деревенщина и дурак бестолковый!
– Ничуть, ты честный малый, человек благородный, нежели когда-либо захочешь врага отправить на тот свет, только свистни – ради тебя я лучшего своего друга укокошу. Я более не двоюродный брат тебе, а родной твой брат. Живей, дорогая Маргаритка, – крикнул Горилла, – накрой опять на стол, утри свою кровь… она принадлежит мне! Я расплачусь за нее и дам тебе своей крови во сто раз больше, чем у тебя выточил. Вели достать бутыль доброго вина, забудем распрю, оправь живо свои юбки и смейся, слышишь?.. Вели собрать ужин, и продолжим наши вечерние молитвы с того места, где остановились. Завтра я одарю тебя богаче, чем королеву. Вот мой двоюродный брат, я желаю его угостить, хоть бы пришлось для этого весь дом перевернуть вверх дном. Эй, всё мечи на стол! Не бойся, завтра у нас в погребах всего будет вдосталь.
Тогда, в срок меньший, чем требуется попу, чтобы прочесть «Господи, помилуй», весь курятник забыл слезы и залился смехом, так же как недавно, забывши смех, ударился в слезы.
Только в вертепах разврата любовь чередуется с ударами кинжала и в четырех стенах разыгрываются и стихают бури. Но этого не понять благовоспитанным дамам нашим. Капитан развеселился, как школьник, сбежавший с уроков, и поил любезного своего родича, который пил все без разбору и, представляясь пьяным, болтал всякий вздор: вот завтра он скупит весь Париж, даст взаймы самому королю сто тысяч экю, станет купаться в золоте. Одним словом, наплел такую чушь, что капитан, опасаясь, как бы братец не сказал чего-нибудь лишнего, и решив, что он вовсе ума лишился, вывел его вон с добрым намерением, когда дело дойдет у них до дележа, чуть-чуть подпороть брюхо двоюродному братцу, дабы посмотреть, нет ли у него там губки, ибо названный пастух высосал не одну кварту доброго сюренского вина. По дороге они обсуждали различные богословские вопросы, весьма запутанные, и наконец подкрались к ограде сада, где было спрятано золото ростовщика. Здесь Драч воспользовался широкими плечами Пестряка, словно мостом, и перескочил через ограду на грушевое дерево, как и подобает опытному воину, не раз бравшему приступом города. Однако ж ростовщик, подстерегавший его, сделал ему на затылке зарубку – одну, другую, да с такой силой, что после третьего удара покатилась голова капитана, но еще успел он в смертный свой час услыхать звучный голос пастуха:
– Подбери голову свою, друг мой!
После сего щедрый наш пастух, в лице которого вознаграждена была добродетель, рассудил, что разумнее всего будет вернуться в дом к доброму канонику, ибо, милостью Божьей, труд по составлению завещания с каждым часом все упрощался. Итак, пастух со всех ног пустился на улицу Святого Петра, что при быках, и вскоре заснул, как новорожденный младенец, забыв даже, что означает слово «двоюродный брат». На следующее утро встал он, как обычно встают пастухи, с восходом солнца и пошел в горницу к дядюшке, желая справиться, какая у него мокрота, кашлял ли он, хорошо ли ему спалось. Но старая служанка сообщила, что каноник, услыша звон к утрене в честь святого Маврикия, одного из покровителей собора Парижской Богоматери, по благочестию своему отправился в храм, дабы принять участие в завтраке, который дает архиепископ Парижский всему капитулу.
На это Пестряк ответил:
– Уж не лишился ли господин каноник ума, ведь этак недолго и занедужить, простуду схватить или насморк. Видно, ему жизнь не мила. Пойду разведу огонь пожарче, чтобы дядюшка получше согрелся, вернувшись домой.
И добряк направился в залу, где охотно сиживал каноник, но, к великому своему удивлению, увидел, что дядя расположился в кресле у кафедры.
– Вот уж наболтала вздору ваша сумасшедшая Бюретта! Никогда не поверю, что столь рассудительный муж, как вы, пошли бы в такую рань и стали бы там торчать на амвоне.
Старик молчал. Пастух, подобно всем людям, любящим наблюдать и размышлять, был прозорлив душою и знал поэтому, что у стариков иной раз бывают мудрые причуды. Они беседуют с миром вещей сокровенных и до того под конец заговариваются, что начинают бормотать нечто, к делу вовсе не идущее. Посему из чувства благоговения к престарелому чудаку, погруженному в размышления, пастух отошел в сторонку, ожидая, когда старец придет в себя, и молча стал измерять взглядом длину ногтей дядюшки, которые, казалось, вот-вот продырявят его башмаки. Затем, приглядевшись со вниманием к ногам дражайшего каноника, ужаснулся, увидев, что кожа его ног багрово-красного оттенка и проглядывает сквозь нитяные петли чулок, точно опаленная огнем, отчего даже сами чулки казались красными.