Страница 10 из 13
Мое единственное проявление гражданской позиции случилось в детском саду, когда мне было два года. Я в тайне от воспитателей выпустил хомяков, жертв человеческого беспредела. Они ошалели от счастья, когда я вытряс их из ведра, но не сообразили, куда надо прятаться. Воспитатель подбежала ко мне, вырвала ведро и быстро посадила бедных хомяков снова отбывать срок в ведерном сизо до распределения в пожизненную клетку. Вот как отчаянно с детства я проявлял нон– конформизм, как я боролся с системой! Эта жажда справедливости переросла позже в борьбу со своими пороками, которую я каждую неделю проигрывал.
– Могу зайти к тебе через час, – вяло сказал я, уступая дорогу какой– то свирепой тетке, размахивающей продуктовой сумкой и прущей прямо на меня. Такие тетки в минуты душевной смуты были воплощением нелепого и жестокого мира, но скорее раздражали, чем ранили, отвлекая меня от любования своими высокими поэтическими страданиями.
Холостяцкие квартиры, в основном, бывают двух типов: это либо неприветливые апартаменты, где, кажется, никто не живет и сдаются они посуточно с минимально необходимым набором серых, бесцветных вещей, либо это неряшливые и захламленные хаты, где вещи не сходятся в единую концепцию, морозилка забита полуфабрикатами, где– то на полке холодильника умирают скользкие, неаккуратно слепленные котлеты, плоды кулинарного творчества голодного мужика, кошка вечно гадит на коврик в прихожей, а плед¸ накинутый на скрипучий диван, доставшийся в наследство от родителей, не знает, что существует машинная стирка. Моя берлога принадлежала ко второму типу, а вот у Гаврилюка – к первому. Мне было неуютно у него дома без бутылки пива и шумной компании, но сегодня выбирать не приходилось.
Гаврилюк быстро открыл дверь, словно дежурил в коридоре; одна рука, как говорится, на пульсе, вторая – на кнопке домофона.
– Ну наконец– то, я заждался, – Гаврилюк был шебутным и нетерпеливым. Я добрался до него за сорок минут, но он все равно был недоволен. Ему все надо было здесь и сейчас: выходные он ждал с вечера понедельника и бесился, что время ползет так медленно, напиться надо было непременно до полуночи, совершить революцию следовало, по его мнению, еще лет десять назад. Если бы его политические увлечения не заменяли ему здравый смысл, он бы по– быстрому женился, настрогал детей, сделал карьеру, развелся, потом еще раз женился и продолжил плодиться. С женщинами он не мог быть дольше полугода. Отношения развивались стремительно, на первых свиданиях минуя фазы цветов и поцелуев сразу к главному, но потом он вспоминал, что ему надо жить ради страны, комментировать блоги оппозиционеров, бороться с коррупцией словом и смайликом, и он отрекался от любви, кичась своей бессмысленной жертвой. Как назло, девушки к нему липли одухотворенные и неземные. Я даже ему как– то завидовал.
Я молча протянул ему пакет с бутылкой водки и копченой колбасой. Надо было помянуть деда. Гаврилюк, конечно, не поинтересуется, чего это я такой смурной. Он будет вспоминать советскую власть и откусывать от палки колбасы целые куски, не утруждаясь ее порезать. Но вот даже с таким бесноватым товарищем сегодня лучше, чем быть наедине с собой. Гаврилюк заглянул в пакет и распахнул свои водянистые, лягушачьи глаза:
– Ого– го, да ты разошелся, Карпов!
Мы, как всегда, уселись на холодной, сумрачной кухне. Гаврилюк экономил на отоплении, включая батарею только в спальне, поэтому зимой тут вообще невозможно было находиться без куртки. Погода на улице уже пару дней стояла теплая и приятная, но его замшелая комнатенка не успела еще прогреться как следует.
– Так вот, ты идешь на митинг, а? – допытывался изрядно выпивший Гаврилюк, раскачивая у меня перед глазами красным, круглым лицом, как маятником. Туда– сюда, туда– сюда. Может, это уже голова моя сдавала и триста грамм водки дали о себе знать. По правде говоря, все пятьсот, ибо у приятеля всегда была про запас заначка. Мы уже распивали вторую. Водка его была на порядок паршивее, чем моя. Какая– то дешевая дребедень. Гаврилюк был очень жадным, поэтому максимум того, чем он мог угостить даже самых дорогих гостей – шпроты и алкоголь по акции.
– Какой митинг? – устало спросил я и положил ватную голову на руку.
– Ты что это, совсем за новостями не следишь? – Гаврилюк стал взрываться от праведного гнева. – А я тебе кину новость! Пошли, послезавтра в десять сбор у меня здесь. Не зря же я отпуск взял, – он был крайне горд собой, выпятил вперед грудь и надул губы. Такие инициативы исходили от Гаврилюка не впервые. Все прошлые разы у него случались: понос, острый приступ мигрени, повышенное давление, симптомы простуды, болело в груди, скрутило живот. Он очень успешно избегал гладиаторской арены. Какой же недуг схватит его на этот раз? Острый психоз или аллергическая крапивница, не иначе. Гаврилюк считал, что именно он просвещал знакомых и собирал их для дружного крестового похода на правительство, но целых десять таких же серьезных молодых людей сгонял в праведное, жаждущее справедливости стадо его старый друг Тарас Игнатов.
Если Гаврилюк боялся, что он ему набьют морду, когда он будет освещать публично свою точку зрения, не стесняясь выражений, я мог это понять. Но если он так любит свою страну и переживает за россиян, что мешает ему стать волонтером в социальной организации или поехать на субботник, где можно будет спокойно думать об Отчизне и собирать бутылки в мешок? Зайцы ему за такую инициативу лицо не начистят. Один раз я предложил ему собирать пластик для переработки, на что он сказал: «Мне некогда думать о таких мелочах. Сначала надо решить глобальное».
– Да не пойду я, без обид, – я шмыгнул носом и пустил слезу. Я, конечно, одобрял его начинания, но сам был аполитичным. – У меня дед умер сегодня…
– Жаль деда, – Гаврилюк на пару секунд вроде бы в пьяном угаре тоже немного расчувствовался и тоже шмыгнул носом за компанию, грустно потупив глаза. Мы насладились тремя минутами молчания, а потом он решил, что мне этого аванса сочувствия вполне хватит, чтобы пережить утрату и начать думать о матушке– России. – Иди ради деда, – заключил он серьезно.
– Деду уже все равно, – слезы потекли настойчивее, из носа тоже пошла какая– то вода. Я стал вытирать сопли тыльной стороной ладони. Меня вдруг пронзила острая жалость к себе: я такой был несчастный, потерял близкого человека, и все должны меня опекать. Еще и Маринка, сволочь поганая, бросила меня в сложный период жизни. Да и вообще вся жизнь была у меня пустая и безобразная. Я стал воображать свою трагическую кончину, с торжественностью, декадентским пафосом, наполненную лирикой и скорбью тех, кто не ценил меня, когда я был жив. Гаврилюк что– то тараторил на фоне разворачивающейся во мне великой трагедии. В конечном итоге меня несколько раз вырвало, и я сидел на холодном полу в ванной, прижимаясь лбом к фаянсовой ножке раковины. Мне было очень уж скверно. Казалось, вот он, переломный момент. Всплакнул, осознал, пошел жить дальше. Но не тут– то было. Знал бы я, что произойдет вечером, так, наверное, попытался разбить голову об раковину или умереть от алкогольного отравления. Когда все плохо, просто представь, что все могло бы быть еще хуже.
Помаявшись в метро среди возвращавшихся с работы злых и голодных людей, я доплелся до дома. Начинало вечереть, зажигались первые фонари, слепя мне глаза кричащим оранжевым светом. Я стоял у окна и глядел на полупустой отрезок улицы, сиреневый от сумерек и едкого электричества. Из открытой форточки доносился успокаивающий далекий гул машин. В такой атмосфере я обычно писал стихи, но у меня внутри не осталось слов. Самый близкий к окну фонарь неприятно бил острым лучом сквозь заляпанное стекло в мою спальню, высвечивал убогость моего быта и мою пустую душу, неспособную на глубокие переживания.
В дверь позвонили. Я вздрогнул от неприятного резкого звука, залетевшего под мой хрупкий воображаемый купол, защищавший меня от чрезмерного горя.
На пороге стоял пожилой человечек низкого роста, с лоснящимся, щекастым лицом, румяный и приветливый. Он пробурчал в густые усы: