Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 5



– Мамка, я папку привёл!

Мама смотрела на нас широко раскрытыми глазами. Лицо её вначале побледнело, затем слегка порозовело. Она настолько, видимо, растерялась, что не могла сразу сообразить, что к чему, сидела, не стронувшись с места.

Мне же такая медлительность матери была непонятной и я, подбежав к ней, стал теребить её за плечо, за руку.

– Папка, папка это! Я его в поезде нашёл! Вставай!..

Мама, наконец, поднялась. Дрожащими руками убрала с колен материал и с запинкой сказала:

– Извините… Так всё неожиданно… Проходите.

Она показала на табурет, стоявший с другой стороны кухонного столика, на котором она только что шила.

Семёныч, войдя в квартиру, поздоровался. На приглашение мамы согласно кивнул, оглядываясь, сел, сняв с головы фуражку с зелёным околышком. Я бойко устроился на его коленях.

Мама унесла машинку в спаленку, которую отгораживала от кухни дощатая перегородка и штора, вышла оттуда, несколько оправившись от волнения. Смущённо улыбнувшись нам, подошла к кирпичной печи, намереваясь подтопить её. Пододвинула на кружок чайник.

– Вы, пожалуйста, не хлопочите. Я на минутку, – сказал Семёныч. – Вот Вовика проводил. Папка да папка…

Мама понимающе кивала головой, глаза у неё блестели.

Я не мог надышаться табачным запахом, которым Семёныч, казалось, был весь пропитан. Его густые русые усы завивались кончиками вверх, и он время от времени, от смущения, наверное, подкручивал их, глаза добрые, улыбчивые. Он разрешил мне потрогать его медаль и значки на груди и на погонах. Его фуражка накрыла мою голову вместе с ушами и глазами, с которых я постоянно её поддевал рукой. Она была тёплой и пахла пóтом. В ней я и выскочил на улицу хвастаться перед пацанами.

Когда я вернулся, Семёныч прощался с мамой.

– Вы уж простите. Пришли, переполошили… А сынок у вас добрый малый и поёт хорошо, – и добавил: – Отца ему не хватает.

Тетя Зоя Русанова, наша соседка, отвечала за маму:

– Так, где ж его взять? Путных нет, а пьяниц нам не надо. Только дитё портить.

Я стоял у дверного косяка и никак не мог понять, почему мой отец, которого я так долго ждал и искал, уходит от нас? Я пялил на него недоуменно глаза, и слёзы начали подкатывать к уголкам глаз, пощипывать их.

Семёныч пожал руку тете Зои. Потом маме.

– До свидания, хозяюшка. Извините… Кажется, я поступил опрометчиво. Вы уж не обессудьте. Успокойте тут мальчика…



Он обернулся и увидел меня. Подошёл и, присев передо мной на корточки, легонько шлёпнул по моим оттопыренным губам пальцем. Они брынькнули.

– Ну что ты, Вовчик, надулся? – поправил на моей голове свою фуражку и подмигнул. – Служить мне надо, вот, брат, какое дело. Ты уже вон какой бравый солдат, понять должен.

Я проглотил подступивший к горлу комок, и слёзы мои как будто бы отступили.

"Действительно, он ведь на службе. Ему служить надо, защищать Родину нашу Советскую", – подумал я здраво, по-мужски.

Проводил я Семёныча до эшелона и долго махал ему рукой вслед. Я плакал, но сдержано, с полным осознанием того, что иначе отец поступить не мог. И испытывал гордость за него.

Фуражка скатывалась мне на глаза, и я придерживал её рукой. Долго она потом напоминала мне о человеке, который остался в моей памяти добрым, весёлым и честным.

…До Николая Петровича я больше ни в кого так не влюблялся. Да и отец ведь не каждый день нужен. Только тогда, когда в нём возникает необходимость: подшить валенок, починить стул или стол, да и то, я кое-что уже сам умею делать, на "трудах" в школе научился. А в остальном – какая в нём надобность? Правда, соседа моего Вольку, которого мы прозвали Новенький (они недавно к нам в барак заселились) отец, как по расписанию, два раза в неделю порол ремнём, – дурь "состругивал", как он пояснял. Тут уж кому как, а мы уж и так уж как-нибудь, без ременной "каши" обойдемся, без отеческой ласки. Всё равно эта наука с него ничего не "состругивала", и учился он так себе, хуже моего. Но у меня по другой причине, не по вредности и тупости.

Знакомство с Николаем Петровичем подействовало на меня столь же обворожительно, как когда-то к Семёнычу. Но с возрастом я стал сдержаннее и не спешил вести художника к нам в гости, хотя маму заочно познакомил с ним и тайно очень надеялся, что она сама заинтересуется им и попросит их познакомить. Николай Петрович не был женат и, может быть, двумя годами был моложе мамы. Но какое это имеет значение? Из-за его чёрной густой бороды и усов ему не только тридцать, а все сорок дашь. Мама рядом с ним была бы, что берёзка с кедром.

На такой поступок, как я когда-то учудил с солдатом, у меня не хватало решимости ещё и вот почему. После ухода Семёныча мама была сильно расстроена. Её красивое, всегда живое лицо от слёз опухло, глаза потемнели, губы обиженно поджимались. Она плакала, прижимала меня к себе, целовала, заглядывала мне в глаза и уговаривала называть её папкой, если мне вдруг так захочется. Я смеялся, представляя её усатой, пропахшей табаком, и соглашался. Я тоже плакал и очень жалел маму. Наверное, из сочувствия к её одиночеству. И, может быть, с того дня я начал взрослеть. Я уже не торопился со знакомством, на сватовство мамы с понравившимся мне мужчиной. Да и такого на горизонте как будто бы не появлялось.

Теперь же – есть такой человек. Николай Петрович, казалось, перекрывал все достоинства Семёныча – он был художником!

Я ждал случая.

Мама радовалась за меня и благодарила ей незнакомого Николая Петровича, хорошего человека, а меня же просила лишь об одном: чтобы я его слушался и учился. Смешная, я и без того, находясь в мастерской своего кумира, был, что называется, ниже травы и тише воды. Вбирал в себя его науку со страстной жаждой. Так что наставлять и заставлять меня учиться – только дело портить. Это не школа. Да будь моя воля, я бы и в школу не ходил, всё бы время посвящал этому занятию, и с удовольствием.

За полугодовое знакомство с Николаем Петровичем я стал увереннее владеть карандашом, и даже кое-что научился рисовать красками, акварелью – это больше касалось пейзажных работ. И, естественно, засиживался у мастера до тех пор, пока он сам не выпроваживал меня или я, спохватившись, не покидал мастерскую.

Он жил в центре города, недалеко от зелёного магазина, у базара, и потому ходить в столь поздний час по улицам было небезопасно, поскольку случались страшные происшествия: грабежи, воровство и даже убийства. Дядя Толя, наш сосед, бывший фронтовик, все ругал Лаврентия Павловича Берию: амнистировал, дескать, головорезов, теперь житья от них нет… Зачем это ему понадобилось? – мало кто знал в ту пору, а мы и подавно.

Но что ночь! Что страх! Я бежал домой, едва ли не пританцовывая, не боясь никого, забыв обо всём, в том числе и про уроки – они делались наспех и в основном письменно, устные – в школе, если удавалось. Но, благодаря, как видно, хорошей памяти, середнячком я был твёрдым, правда, по письменному русскому едва-едва тащился на тройках. И то благодаря, наверно, Марте Аполловне. (Так мы, сокращая отчество, – Аполлоновна – называли свою классную руководительницу.)

И ещё. Мои поздние возвращения очень беспокоили маму. Доводили до слёз. И я всякий раз обещал ей не задерживаться допоздна. Но проходило время, и я невольно нарушал своё обещание. В мастерской забывал обо всём напрочь.

Моё опоздание в школу как раз и было связано с этим. И произошло оно, как я уже говорил, на 8-е Марта. Я заканчивал маме подарок, что замыслил задолго до праздника.

Подобрать тему для картинки, мне помогал Николай Петрович, советовал, и даже кое-что подправлял в моём творении. Помню, рисовал я тогда море с белым парусом вдали – по Лермонтовской элегии "Белый парус". По тем теперь уже далеким временам – модная тема. По мнению учителя, картинка у меня получилась неплохая. И поскольку домой я пришёл опять поздно, она послужила мне и оправданием. Мама была рада такому вниманию к ней, и благодарила за подарок и меня и Николая Петровича. А я не скупился на эпитеты в адрес своего кумира, желая возбудить у неё интерес к нему. Потом я сел делать уроки. А утром подскочил как ужаленный в половине девятого! Тогда-то у меня и появился шарж на самого себя.