Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 55



Хитрово он донимал лоцманским званием, его слабостью к воспоминаниям о минувших «золотых денечках» . Это бывало так: сидит, случалось, Хитрово на юте, курит, «травит» матросам о своих похождениях и сердечных победах, и вдруг над трапом с палубы показывается Митина бритая голова. Хитрово замолкает, жмется в тень шлюпки, всячески стараясь, чтобы не увидел его Митя. А Митя непременно его замечает, подходит, садится рядом, обнимая Хитрово своей тяжелой лапищей и, огромный, в расстегнутой куртке, с черными от угля ноздрями, говорит ласково и притворно:

— Капитан, друг-товарищ, одолжи папироску.

— Да ты же не куришь! — морщась, отодвигаясь, плаксиво говорит Хитрово.

— Папиросочку! — подмигивая и налегая на Хитрово, продолжает приставать Митя. — Отстань, черт!

А бывало и так: докурив папироску, добрел, замолкал Митя, смотрел на вечернее, дышавшее тихой выбью море, мирно и неподдельно предлагал примолкнувшему Хитрово:

— А ну, Хитрой, давай петь!

Помолчавши, они делали строгие лица и, братски обнявшись, ладно и чисто запевали таявшую над вечерним морем морскую страдательную:

Казал мини батько:

«В море не ходи;

Сиди, сыну, дома,

хозяйство гляди».

— «Хозяйство гляди-и!» — тенорком выводил Хитрово, и с его голоса ладно подхватывал Митя.

В кубрике добродушно смеялись над Хитрово, с первых же дней добровольно взявшим на себя роль пароходного шута. Знали о нем, что в кои-то веки он учился в мореходке, спился и долгое время скитался по одесским ночлежкам и «спускам», где ютилась и перебивалась портовая голь и шать.

Как полагается моряку, в жизни своей Хитрово видывал всяческие виды. На море он убежал еще от отца-матери вместе с таким же, как он, приятелем мальчишкой. Вместе они спрятались в трюме большого океанского парохода. Выползли они на свет только в море, и матросы их накормили, приютили в кубрике на койке. Весь рейс они присматривались к новой жизни, прислушивались к незнакомой речи окружавших их людей, куривших вонючие трубки, жевавших табак. В чужой стране, куда пришел пароход, они сошли на берег. В первые дни они чуть не погибли от голода, потом нашли земляка-кока, и он указал им ночлежку, где жили безработные моряки. Здесь, в ночлежке, их залучил жулик-шипмайстер, поставлявший на корабли дешевые руки, напоил спиртом, и они очнулись на паруснике, прямым рейсом идущем в Австралию. Хозяин-шкипер показал им бумагу, в которой под хмельную руку они расписались в получении жалованья за весь рейс вперед. Шкипер так выразительно помотал над головами бедных хлопцев концом просмоленного линя, что им осталось покориться. Шесть месяцев мотались они по океанам, ели гнилую солонину, пили затхлую воду, и только на обратном пути, в Копенгагене, удалось сбежать на берег, где их выручил и отправил на родину русский консул.

В кубрике Хитрово рассказывал смешные истории из морской и одесской жизни, о своей небывалой любовнице американке, имевшей три миллиона капитала; о том, как, спустивши у Дафиновки шлюпку и пристав к берегу, одесские горе-мореходы спрашивали у мужика, купавшего лошадей: «А скажите нам, дядько, это якого царя земля?»; как задумал один шкипер хохол жениться на образов анной, благородной девице и одесская сваха нашла ему невесту, — будто, гуляя по судну, обмолвилась та «благородная» невеста так: «А туточки у вас что такое?» — «Что ты сказала? — грозно спросил ее шкипер. — Туточки? Боцман, гони ее в шею!..»—закатываясь мелким смешком, заканчивал свой рассказ Хитрово.

— Спой, Хитрово, «Чайника»! — в шутку просили иногда Матросы.

И, готовый на смешное, Хитрово делал баранье лицо, набирал воздух, начинал «карантинную» нелепую песенку, которую пенала в прошлые времена одесская веселая голь.





V

В порту простояли всю зиму.

За долгую зиму примелькался чужой город, присмотрелись люди, осточертели скучные чужие порядки. Матросы бродили по кабачкам-«румам», гуляли по улицам, где вечерами двигалась шумная толпа, встречались в знакомились с женщинами. Случалось, кто-нибудь забредал в кино, где было темно и уютно, под музыку целовались влюбленные пары.

За зиму матросам запомнился город: широкие освещенные улицы, торжественно плывущий над крышами звон колоколов, дождливое небо и гремевший крышами ветер; дымившие в небо трубы фабрик; приходившие и уходившие пароходы; вечерние лавочки, где жарилась рыба и у дверей стояли очереди бедных людей. Четко запомнился нищий старик, стоявший на городской площади и предлагавший спички: «Спички! Спички! Купите, добрые джентльмены, спички!»

Запомнилась забастовка рабочих-докеров, ее первые дни: пикеты забастовщиков, с утра сходившихся у ворот дока, митинги в скверах, каменная молчаливость толпы, колонны безработных, сопровождаемые рослыми полицейскими в черных мундирах и касках с лакированными ремешками на подбородках.

Однажды в матросский кубрик зашел худой как жердь моряк-безработный. Застенчиво улыбаясь, скаля длинные зубы, он поздоровался, стал смотреть на обедавших за длинным столом матросов. В его глазах, в том, как конфузливо и неловко прятал он свои большие, покрытые веснушками руки, было выражение потерянности и несчастья. Матросы усадили его за стол, а дневальный Миша поставил перед ним бачок с едою. Все так же улыбаясь, он принялся жадно хлебать борщ. Оживившись после еды, он рассказал, что безработных моряков в стране очень много, что ему, ирландцу, особенно трудно получить работу.

На другой день он привел с собою своего товарища, такого же голодного парня. Их опять посадили за стол, и после обеда они взялись помогать дневальному Мише выметать кубрик, убирать стол. Весь месяц они ходили кормиться, и на пароходе к ним привыкли, как к своим.

Чем дольше стоял у чужого туманного берега пароход — живее вспоминались матросам родная Россия, семьи и русские женщины, все чаще бывало, что заглядится на огонь хлопец, неожиданно молвит:

— Теперь у вас самое время свадьбы играть.. Сваты, бывало, с колокольчиками ездят, женишки невест выбирают... Мужики сидят с бородами... На девишниках девки вокруг стола песни поют... А у меня на деревне сестренка осталась...

— Невеста?

— Невеста, красавица... Такая плясунья, хороводница, бывало всех девок-баб переворошит, ребят наизнанку повывернет. А деревня у нас бедовая, бабы-девки ядреные, ребятишки бойкие...

Лежат хлопцы по койкам, а у каждого перед глазами: знакомая улица, женщины, поскрипывая морозцем, идут за водою, табунятся у водопоя застоявшиеся лошаденки, валят гурьбою девки, а попереди всех, а покраше всех — белозубая девка-певунья, щеки — как ягода. И так близко да живо, — не выдержит иной хлопец, повернет на бок и крякнет:

— Хорошо бы, братишки, в Россию...

В феврале всей команде сбавили жалованье, и еще тоскливее, безнадежнее показалось вынужденное береговое сидение. Опять по вечерам резались в карты. И, как после Константинополя в кубрик приходил боцман, скалил зубы, садился, и на столе появлялись карты. Все злее, азартнее шумели в кочегарском кубрике японцы. До бесчувствия накуривались опиумом бои-китайцы, сонный и желтый ходил кок Чжан.

Зимою на пароходе появилась женщина. Ее привез на пароход сам капитан, — хоть запрещалось по закону появляться женщинам в доках, но за взятку все можно сделать... Она приехала в автомобиле, и матросы видели, как бойко взбежала по трапу, а за нею степенно и важно прошел старик капитан. На пароходе видели ее ежедневно, Днем она сидела в рубке за книжкой, поглядывала на проходивших матросов. От боев, разносивших по пароходу вести, знали матросы, что «капитанша» держит под каблучком молодящегося капитана, что уступил, подчинился девчонке старик капитан. И всю зиму следили за ней матросы, всякий ладил пробежать мимо рубки, чтобы ее увидеть. Однажды она сама зашла в кубрик. Сусликов — носастый, длинный — гладил на столе белье. Матросы торопливо вскочили со взбитых коек, встретили ее приветливо и знакомо. Смеясь, придерживая накинутое пальто, она подошла к Сусликову, взяла утюг и стала гладить. Матросы смотрели на ее руки, на завязанные тяжелым узлом волосы, на улыбавшееся лицо.