Страница 6 из 54
Через несколько месяцев на большом океанском пароходе «Омск», на который в Константинополе меня приняли матросом, с грузом хлопкового семени я прибыл в Англию, в город Гулль. Из Гулля я написал Бунину в Париж коротенькое письмецо и быстро получил ответ. Бунин скупо писал о жизни в Париже, жаловался на нездоровье. За краткими строками письма скрывалась боль.
В те годы Бунин почти не писал, непримиримо враждебно относился к тому, что происходило и рождалось в новой России. В эмигрантских русских газетах и журналах, печатавшихся в Париже, изредка появлялись его полные желчной горечи статьи, небольшие рассказы о прошлом.
В Англии русских людей мы видели мало. Изредка на пароход заходили случайные гости. Матросы и кочегары тосковали о далекой России, много и горько пили. И разговаривали больше о родных местах, вспоминали свои деревни и города, родных и близких людей, с которыми всякая связь прекратилась. Случалось, иные из нас заболевали душевной болезнью, жестокую силу которой знают лишь немногие переболевшие ею люди. Обычно эту душевную болезнь принято называть тоской по родине, а у врачей-психиатров она называется ностальгией.
Перебравшись из Англии в Берлин, где было в тот год много русских писателей и разнообразных русских издательств, в редакции одной газеты я неожиданно получил от Бунина письмо. Бунин писал, что читает мои рассказы, спрашивал очень деликатно — как я живу, не нуждаюсь ли в деньгах, не разрешу ли я ему похлопотать перед каким-то благотворительным обществом о высылке мне небольшой суммы денег. Помню, я ответил ему взволнованным письмом. Вскорости получил от него первую его книгу, изданную в Париже, — «Господин из Сан-Франциско». На книге твердой рукой Бунина была сделана лестная для меня надпись. Книга эта сейчас у К. А. Федина в Москве.
Летом 1922 года я уже жил в родных смоленских местах, в глухой деревне. Краткая переписка с Буниным навсегда прекратилась. Меня окружали родные и знакомые с детства люди, простая, скромная, близкая сердцу природа. Сказочным, а подчас и тяжелым сном казались голодные и голые годы гражданской войны, давние встречи, мои морские скитания, азиатские, африканские, европейские страны и шумные города, лазурное море, обширный океан.
С деревенским приятелем пастухом Прокопом ловил я в нашей маленькой речке Невестнице рыбу, пропадал с ружьем на охоте. Ежедневно встречался, беседовал с мужиками, вплотную наблюдал сложную, так мало знакомую несведущим городским людям жизнь русской деревни, едва вступившей в новые, переходные времена.
В долгие осенние вечера при свете керосиновой лампочки (керосин тогда приходилось добывать с большим трудом) жадно перечитывал я бунинские рассказы, наслаждаясь ритмом, правдивостью и точностью бунинского языка, глубоким знанием деревни. В смоленской лесной глуши еще было много такого, о чем рассказывал некогда Бунин. Такие же были мужики, такие же вершились судьбы, так же трудились, мучились, веселились, жили и умирали.
Многое ломалось и менялось в «бунинской» старой деревне. Иной дул ветер, звучали иные голоса, но многое еще оставалось. По-прежнему праздновали деревенские праздники, справляли шумные свадьбы, съезжались на ярмарки и гулянья. По зимним, обсаженным вешками дорогам тянулись длинные обозы. У станционного кирпичного здания железной дороги прикрытые армяками мерзли косматые мужицкие лошаденки, точно такие, как в изжитые бунинские времена.
Почти не осталось старинных дворянских усадеб с вековыми парками и старыми садами, оранжереями и цветниками. Неведомо куда исчезли, разбежались владельцы этих дворянских старинных усадеб. Кое-где ютились, доживали свой век обнищавшие потомки прежних крепостных владык. Крепкие, хозяйственные мужички делили помещичью землицу, расселялись на особняки-хутора, рубили из бывшего помещичьего дармового леса новые избы-пятистенки. Но уже не было прежнего деревенского начальства, волостного писаря и бородатого старшины, не разъезжал на сытом жеребчике в дрожках грозный урядник, не прикатывал, гремя поддужным колокольчиком, лихой становой. В эти переходные годы разживались на мужицком хлебе мельники-кулаки и по-прежнему, совсем как в бунинские времена, от деревни к деревне бродили нищие, собирая по избам кусочки...
Прошло много лет. Еще больше пролетело над нашими головами потрясающих, грозных событий. Все несказанно изменялось и изменилось в России. Изменилась, неузнаваемой стала прежняя, «бунинская» деревня.
О смерти Бунина я узнал, живя под Москвою в деревне, так не похожей на старую деревенскую глушь. Ночью по радио я слушал печальную весть о его смерти, чтение незнакомых мне бунинских рассказов. Было трудно представить далекий, чужой Париж, лежавшего в гробу русского писателя Бунина, так часто и мудро рассказывавшего нам о неизбежной человеческой смерти.
О Бунине принято говорить и писать как о человеке якобы «высокомерном», «гордом дворянине», «холодном» и даже «недобром». Трудно поверить, что «холодным» и «недобрым» был автор «Сверчка», «Суходола», «Божьего древа», «Худой травы», других удивительно человечных, толстовски правдивых рассказов. Верно, что он не любил людей пошлых, самодовольных, литературных выскочек, беззастенчивых болтунов, пренебрежительно к ним относился. В его строго правдивых, подчас жестоких рассказах нет и следа пустой выдумки, подлаживания к модным вкусам читателей, падких на пряную ложь. Он беспощаден был к пошлости, к громкому колокольному звону, которым прославляли себя иные забытые теперь писатели и поэты.
В прошлые времена Бунина в России читали мало. Жизнью деревни городские, «образованные» люди не интересовались. Времена были нездоровые, нередко стрелялась молодежь. Некоторые писатели и поэты открыто проповедовали содомский грех, бесцеремонно величали себя гениями, умело, впрочем, устраивая свои житейские дела и делишки. На художественных вернисажах выставлялись картины кубистов и прочих «истов», ничем не отличавшиеся от произведений современных абстракционистов.
В это печальное и больное время духовного распада, предшествовавшего трагедии первой мировой войны, лишь отдельные писатели продолжали идти прямым пушкинским путем. Одним из этих писателей был Бунин. Он страдал от падения художественного вкуса, от торжествующей пошлости. «Все можно опошлить, даже само солнце», — с горечью говорил Бунин. Когда началась война, Бунин был озабочен одним — сохранить культуру:
Следуя золотому пушкинскому завету, Бунин не писал больших, рыхлых романов, порой похожих на вороха мякины, в которой трудно отыскать цельное зерно. Он удивлял тончайшим изображением подробностей, ритмом прозаической речи, тем самым ритмом, которым потряс Бунина некогда сам Гоголь. Что-то роднило его с Чеховым, значительно раньше вступившим в литературу. Их соединяло время, общность взглядов, писательская чистая совесть. Смерть Чехова для Бунина была непоправимой и тяжкой утратой.
Еще в ранней молодости Бунин восхищался Толстым, некоторое время считал себя толстовцем, пытался жить простым трудом на земле. С какой едкой насмешкой описывал он потом некоторых вожаков толстовства, проповедовавших строгое воздержание и после длительных бесед с Толстым спешивших в железнодорожный буфет, пивших там водку, закусывавших слоеными пирожками.
С трогательной нежностью, без всяких прикрас описывал Бунин свои встречи со старевшим, больным Толстым. В его коротких воспоминаниях нет напыщенных и слащавых слов. Толстого видишь таким, каким он был в жизни, — иной раз жалким, больным. Таким вот растерянным, больным и жалким, наверное, был Толстой в осеннюю темную ночь, уходя из родного яснополянского дома.
С Толстым его связывало многое, хотя и не совсем толстовскими путями шел Бунин. Их связывала вечная тема жизни и смерти, глубокое знание России, крестьянского быта и народного языка, правдивая и глубокая человечность.