Страница 21 из 84
От мороза костенели пальцы. Жесть обжигала кожу.
В полутьме на расстоянии двух шагов ничего не видно. Ноги подкашивались от слабости.
Но борьба с крысами была точно такой же их работой.
Я спросил Николая Родионовича:
— Разве не было в тех коробках семян, срок всхожести которых уже истек?
— Были, — сказал Иванов.
Конечно, были.
Через каждые пять-шесть лет семена необходимо высевать в поле. Те, что высевали в последний раз, скажем, в 1936 году, полагалось сеять в 1942-м. Раз война помешала это сделать, семена устарели для коллекции, вероятно, погибли.
— Их вы тоже не тронули?
— Разумеется.
Вопрос мой показался Иванову странным.
— Почему же?
— Как почему? Есть обязательное правило: хранить образцы не пять-шесть лет, а по крайней мере десять — двенадцать. Семена стареют неравномерно, среди десятка мертвых могло оказаться одно живое.
Опять правило.
Чтобы случайно не тронуть одно живое зерно, к зерну вообще не прикасались.
Жизнь одного зерна, которое — а вдруг? — сохранится, берегли пуще, чем свою собственную жизнь.
Жестокий вопрос, понимаю, и все-таки не могу его не задать Николаю Родионовичу:
— И сколько же, как выяснилось после войны, погибло зерна?
— Процентов десять.
— А на вес?
— Примерно тонны две.
Две тонны — при ста двадцати пяти блокадных граммах!
Две тонны, которые не съели, сохранили напрасно.
Сил нет это осознать.
— Да отчего же напрасно? — удивляется Иванов. — Странный, простите, разговор… Во-первых, многие образцы, которые мы полагали умершими, после войны превосходно взошли. Лен, например, считался погибшим, а оказывается — жив… Все лучшие послевоенные сорта льна созданы на основе нашей коллекции. Тончайшие современные ткани — это что, по-вашему? Неприкосновенность нашей коллекции! Именно так… А во-вторых, большая удача, что в наших руках оказались эти две тонны лежалого, мертвого зерна. Они позволили сделать интереснейшие выводы. Обнаружилось, что с потерей всхожести зерна усвояемость белка животными тоже теряется. В 1962 году мы докладывали об этом на Пятом международном биохимическом конгрессе. Вызвало большой резонанс. Сельское хозяйство принимает практические меры. Так что совершенно не напрасно. Ни в коем случае. То, что делается подлинно ради науки, пропасть не может. Никогда. Это мы отлично сознавали тогда, в блокаду. А иначе разве бы хватило у нас сил жить?
Помните рассказы о замечательном летчике, о прекрасном машинисте локомотива? В аварийной ситуации, в критическое мгновение они умели действовать грамотно и тем спасли машины, десятки человеческих жизней.
Потом допытывались у них: «Скажите, это был подвиг, героизм?» Летчик, машинист пожимали плечами, отвечали совершенно искренне: «Какой подвиг? Профессиональная работа».
Ленинградские ученые тоже делали свою профессиональную работу. Нормальную профессиональную работу в чрезвычайно ненормальных условиях.
Только их критическое мгновение продолжалось девятьсот дней. Безумно долго.
В этой главе шла речь о людях, которые занимаются своим кровным делом, и о тех, кто только примазывается к нему: о директоре художественной школы, не умеющем директорствовать, о дутом профессоре-лесоводе… Но давайте спросим себя, задумаемся: вот они, сидящие, как говорится, «не в своих санях», могли бы хоть раз, хоть когда-нибудь примазаться к смерти за свое любимое дело? Нет, никогда! Только — к лаврам, только к почестям, только к успеху…
А, знаете, это и есть, может быть, самое великое их несчастье.
— …Пожалуйста, — говорили мне Лехнович и Иванов, — только не пишите о нашем самопожертвовании. Это неправда.
— Как неправда?
— Вот так, неправда. Наша работа нас спасала.
— В каком смысле?
— В самом прямом. В блокаду люди погибали не только от снарядов и голода. От бесцельности своего существования некоторые тоже, случалось, погибали.
Мы это видели. Если же мы выжили, то во многом благодаря нашей работе. Нашему интересу жить.
Вот так. Они спасали свою работу. Работа спасала их.
В 1945 году английский ученый профессор Ц. Дарлингтон в журнале «Природа» объявил: «Обезумевшие от голода ленинградцы съели знаменитую коллекцию».
После войны Ц. Дарлингтон приехал в Ленинград, и Николай Родионович Иванов спросил его, как мог он такое написать. «Передавало Би-би-си. Я сам слышал», — хмуро ответил Дарлингтон. «Понимаю, — сказал Иванов, — но вы-то как могли допустить?»
Разговор с Дарлингтоном Николая Родионовича рассердил и огорчил. Особенно его огорчило непонимание английского коллеги.
…Я стою на ступенях национального хранилища. Налетает порывами острый кубанский ветер, шумит в верхушках деревьев.
Сосна, платан, редкое «железное» дерево. Говорят, не бывает тверже.
На двух досках, золотом на мраморе, здесь выбьют имена людей — человечество обязано им спасением уникальной коллекции.
Огромное — сто квадратных метров — панно из смальты отобразит великий подвиг советской науки.
Какие краски понадобятся художникам, чтобы передать в смальте, как высок был дух ученых, как велика была их преданность делу, как несокрушимо было их человеческое благородство?
Может быть, на панно изображена будет карта родной страны и — золотом или пурпуром — семьдесят миллионов гектаров, территория, которую занимают сегодня сорта, выведенные из семян, спасенных в годы ленинградской блокады?
Семьдесят миллионов гектаров — примерно треть всех наших пахотных площадей.
Значит, треть земледелия страны выглядела бы совсем иначе, не исполни своего долга и своего труда четырнадцать ленинградцев.
Нет, меня не удивляют сказочные масштабы науки и техники. Поражают реальные масштабы сил человеческих.
Стучат молотки. Подъехала машина, подвезла новые плиты. Большой щит: «До открытия национального хранилища семян коллекции мировых растительных ресурсов осталось двадцать пять дней».
Отступление полемическое
Гость
Как-то вечером сидели мы с приятелем за чашкой чаю. Рассуждали о высоких и низких человеческих поступках, о том, в каких ситуациях чаще всего проявляется человек, как обнаруживаются его не показные, а подлинные черты и качества. На словах ведь легко казаться и добрым, и смелым, и благородным… А вот как оно окажется на деле? Но всегда ли, спросил я, нужны какие-то исключительные, экстремальные обстоятельства, чтобы человек достаточно себя проявил? А в самых простых, обычных жизненных ситуациях не раскрывается разве характер человека, его натура и его позиция?
Мой собеседник задумался.
— Да, — сказал он. — Недавно я сам попал в ситуацию… До сих пор никак не приду в себя.
И вот что он рассказал. Передаю слово в слово.
Новый год договорились встречать у меня: Сергей с женой, Павел с женой и мы с Кириллом, два холостяка. Во-первых, живу я в центре города, очень удобно добираться; во-вторых, японская стереосистема с тремя тумбами; а в-третьих, с холостяка какой спрос? Что запасено в холодильнике, то и мечи на стол. Ни хлопот, ни возни… Тем паче когда тебе под сорок, наедаться вредно. У одного — гастрит, у другого — холецистит, а у наших дорогих женщин — фигуры.
Но тридцать первого декабря подошел ко мне Степан Степанович, заведующий сектором, и спрашивает:
— Виктор Андреевич, где Новый год встречаешь?
Обычный вежливый вопрос, я и значения не придал.
— У меня, — говорю. — Холостые дома нынче в моде, Степан Степанович.
— Кто же собирается?
— Все наши, из сектора. Сергей и Павел с женами, да мы с Кириллом, великолепная шестерка.
— Ну что ж, говорит, не так хороша компания, как хорошо подобрана. А меня возьмете?
— Вас?
Вероятно, лицо у меня вытянулось от изумления. Уж чего-чего я не ожидал, так это желания Степана Степановича слиться с нами в экстазе.