Страница 2 из 9
2
Царь Уман сидел за столом, с ним тысяцкий-городовой Босарь, тысяцкие-полевые Уско и Мамук, ключник Сирый и ещё человек пять, которых Мураш не знал.
– Чего так долго? – хмуро спросил царь. – В другой раз за смертью тебя пошлю…
– На мертвечиху наткнулись, – сказал малыш. – Я и подумал: а не упыри ли снова, часом? Пока осмотрел, то, сё…
– То, сё… – передразнил царь. – И что оказалось?
– Не упыри. Сама. С гладу-холоду…
– Ясно. И упыри не потребовались… Ладно, Шелепка, иди пока. Спи. Нужен будешь, разбудят. А ты садись, десятский, пей-веселись, угощайся…
Угощение стояло самое царское: в серебряной плетенице разварная репа, в хрусталях – седьмая водица на медке. Мураш подцепил краюшку репы, стал жевать. Царь ждал. Мураш сглотил, ложку отложил, рот шитым утиральником утёр – показал, что сыт безмерно.
– Мураш, значит… – сказал царь. – Тот ли ты Мураш-десятский, который посольство наше перед войной в роханскую землю сопровождал?
– Да, царь. Тот самый.
– Земли роханские помнишь?
– Помню, царь.
Хотя – чего там особо помнить? Степь, она как стол скатертный…
– Тогда слушай, тот самый Мураш.
И Мураш услышал.
Не даром дался Брянь-городец. Нагло полезли гельвы да рохатые людишки в первый приступ – тут рога-то им и пооббили. Кто за стену перебрался – ни один не ушёл, а троих вообще на языки взяли. Один рохатый на смертный испуг слаб оказался, всё сказал, что ни спросили. И после, когда обузом из горящего городца уходили, девкам дали слова его запомнить…
Стало быть, гельвы – они и рохатым уже поперёк глотки вошли. Царям дерзят. Бытуют наособицу. Рохатые, пусть и враги, а обычай добрый степной имеют: нажитым делиться, за щеку не прятать. Гельвы ж не будь дурни: брать-то братское с охотой берут, а своё жилят крепко, за высокими стенами да под охраной.
В Моргульской долине сейчас болото стоит непролазное, а со дня на день вообще паводка ждут. Потому для военного огородца, что по эту сторону долины, запасы возили два месяца. И по гельвьему доброжмотству большая часть запасов держится укромно, в лесу за засеками да на деревьях. И место этого укрома пленник знал – и назвал…
Разное там. Много. А главное – возов двадцать гельвских хлебов, которые русы прозвали «вечными». Один человек на плечах в походе стодневный запас нести может, не утомляя ни спины, ни ног. А там – двадцать возов.
– Ты понял, Мураш?
Мураш ещё не понял. Он считал, загибая в уме пальцы. Возы наверняка гонорские, бычьи запряжки, других возов в закатных обузах не видел он ни разу. Этих стодневных запасов на каждом будет по пять сотен, а то и по шесть. И если двадцать возов, то это получается… получается…
А ведь стоднев – он на здоровенного воина рассчитан, да так, чтобы сил у него не убывало, а прирастало. Бабам же и ребятишкам – считай, вчетверо с хвостиком получится.
Там, глядишь, и солнышко-Ра вернётся. Урожай уродится. Хоть бы репа та же, ей много ли надо? – не вёдро, а воды вёдра…
– Так, – сказал Мураш. – Я понял, царь. Сколько людей дашь?
– Ничего ты не понял, торопун, – покачал головой Уман. – За хлебами другие пойдут. Твоё же дело будет – огородец на долине взбаламутить и за собой увести. Зря я тебя про роханские земли пытал?
– До роханских земель не дойти, – сказал Мураш. – До Итиля – и то вряд ли.
– А я тебя не заставляю туда идти, – сказал царь. – Я тебе туда идти разрешаю. Если припрёт. Есть такой пограничный рохатый князец Улбон – он вас и примет, и не выдаст. Ясно теперь?
Мураш помолчал.
– А что, царь, – сказал он наконец. – Пожалуй, что и ясно. Так сколько людей дашь?
– Много не дам, и не надейся. Зато дам лучших…
3
И получилось так: стал Мураш верховым сотским. Под апостолу его подведены были тридцать два воина, искусные и в конном, и в пешем деле. Многих новосотский знал раньше – Савс-рябец, например взять, многих он стоил, когда отступали от Монастырита, шесть обломанных стрел потом вынули из боков и плеч, и огонь раневой он перемог, и гельвский яд. Долго товарищи знали: вот-вот помрёт. Так ведь не помер, стоит крепко, широк в кости, череп лысый, бугристый, в рубцах и зубы через раз, зато глазами чёрными весело смотрит. Или Манилка, тарский род: хитрый, наглый, ловкий, как камышовая кошка, больше десятка гельвов скрал, а ты гельва поди-ка скради. Уже после того, как взорвали гельвы Ородную гору и превратили день в сумрак, а лето в зиму, сколотил Манилка бучу из русов и тар – и такой копоти врагу задал, что гельвы (а может, и не гельвы вовсе, а гонорные или рохатые; кто после разберёт?) в конце концов мирное кочевье пленили, а там одних детишек с полсотни было, и гонца заслали: не выдадите Манилку – всех под лёд. Что сказать? – отбили кочевье, в жалы да ножи катюков закатных взяли, только сами почти все мёртвыми легли, и у Манилки – вынесли его на руках, – как поправился, левая нога на вершок короче стала, и прихлёб появился, когда дышит. В поиск теперь не пойдёшь… Или вон взять Барока сероглазого – родом он из гонорных, давно ушёл на службу в Черноземье, много до войны. Женился на горынычне из-за Горгорота, детишек завели… Когда война только-только началась, татский набег случился на горный край; по слухам, совершили его двари – больше из мести за то, что горынычи варят лучшее, чем дварское, железо; кто знает? живых-то не осталось… За руки приходилось уводить Барока из схваток; а ежели видел он дварей на той стороне, то и не увести было.
Другие тоже были хороши, а вдруг кто и не был, так станет. Верное дело – бой…
Что сомнения вызвало, так это две девки, Рысь и Беляна, русинка и уруска. Не хотел брать их Мураш, да прогнать не мог: Рысь-то племянницей тысяцкому Мамуку приходилась, а Беляна из тех двух брянских девок была, что дошли и ребятишек довели. Не хотел же он брать потому, что знал: на недоброе дело ведёт он сотню свою и не стоит девкам того видеть, что будет… однако ж вот: взял. Рысь гельвский знала; у Беляны в глазах стыла смерть.
Дал Мамук соимёнников своих, мамуков – сохранил где-то в лесах. Отощали мамуки, и рыжая шерсть свалялась, и горбы в стороны попадали пустыми котомками. Четырёх дал, сказал, что больше не может, надо же будет хлеб вывозить, самых сильных дал… а глазки бегали. Мураш спорить не стал, всё одно придётся конями разживаться. Эх, водил когда-то Мамук мамуков лавой, и разбегались закатные люди, страху терпели, и называли между собой мамуков олифантами, небывалыми зверьми в десять, в двадцать ростов человеческих и с торчащими изо ртов пиками. Ну, не изо ртов, положим, у мамуков пики торчали, сброя такая была излажена… да оно и ладно. Пусть себе ужасы воображают, нам же лучше.
Вот – исхудали мамуки и в росточке сильно опали, и не сброя на них теперь, а санная упряжь. Розвальные сани; хорошо. Погрузились; хоп-хоп-хоп! – и похлюпали по липкой серой снежной каше. Не хлопья, лепёхи валились с неба. Два десятка вёрст, два часа по Закатному тракту – а потом вдруг, не доезжая земляного вала, спешно насыпанного встречь приближающемуся неприятелю (ох, не надеялся молодой царь Урон, доброй ему охоты, удержать врага на Окоёмных горах да Чёрных воротах), Мураш руку поднял, сотню свою остановил, с Манилкой пошептался – и повёл мамуков налево, в другую сторону от Дархана, горного замка, построенного в старину гонорскими людьми, дабы подчинить себе слабое тогда Черноземье, – повёл сначала сквозь мёртвый яблоневый сад, а потом вверх по ручейной промоине – туда, где синевато белели складчато-натянутые склоны Нечаев, ближних отрогов Окоёмных гор. Четыре дня пути предстояло по лощинам и падям – это ежели повезёт и всё состроится так, как хотелось.