Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 70 из 276

Формально отказавшись от научного обоснования причин самоубийств, власть в дореволюционной России практически во всех редакциях уголовного закона предусмотрела ответственность за покушение на самоубийство.

В Уложении 1843 года для суицидентов каторжные работы были заменены тюремным заключением на срок от шести месяцев до одного года, при этом церковному священноначалию было предоставлено право в каждом конкретном случае самостоятельно решать, следует ли самоубийцу лишать права христианского погребения, постановив о безусловном церковном покаянии покушавшегося как «о возможном случае для его вразумления, а может быть, и для утешения святым учением религии».

В главе 10 раздела X Уложения о наказаниях уголовных и исправительных 1845 года ответственность за такие преступления сохранялась, вместе с дополнением в качестве наказания за доведение до него. Теперь Уголовный закон сделал обязательным запрет на совершение над погибшим таинства отпевания и христианского погребения. В таком виде эта уголовно-гражданская кара последовательно перешла в последующие редакции Уложения 1857, 1866 и 1885 годов.

Устав врачебный (СЗРИ Т. XIII) до 1857 года содержал в себе ст. 923, в силу которой «тело умышленного самоубийцы надлежало палачу в бесчестное место направить и там закопать».

В начале прошлого века в рамках общей тенденции либерализации законодательства, как и некоторого смягчения отношения общества к «самоубиенным», эта ответственность была несколько смягчена.

Теперь в соответствии с Уголовном уложением (ред. 1903 года) доставление средств к самоубийству каралось тюремным заключением до 3 лет (ст. 462), за подговор полагалась каторга до 8 лет (ст. 463), за самоубийство по жребию согласно условию с противником — тоже ссылкой на каторжные работы сроком до 8 лет (ст. 488). Особая ответственность предусматривалась за подговор к самоубийству лица, не достигшего 21 года или заведомо не способного понимать свойства и значение им совершаемого или руководить своими поступками, а также за содействие самоубийству таких лиц советами или указаниями, доставлением средств или устранением препятствий.

Самоубийство не признавалось преступлением, только если оно было совершено по «великодушному патриотизму», ради сохранения государственной тайны или, например, из желания женщины сохранить честь и целомудрие в случае грозившего ей насилия.

В таких случаях родственники самоубийц имели право на их погребение по церковному обряду, а завещания, если таковые, конечно, имелись, сохраняли свою законную силу. Во всех остальных случаях за совершение суицида лицо признавалось виновным в совершении преступления, лишалось всех прав, которые имело при жизни. Несмотря на существовавшие допущения, по существовавшей традиции самоубийц православного вероисповедания хоронили без отпевания за кладбищенской оградой и не служили по ним панихиду.

Тем не менее моду на такой эксцентричный уход из жизни задавали поэты, писатели, студенты и экзальтированные барышни.

В Санкт-Петербурге бульварные газеты ежедневно сообщали о том или ином трагическом случае, связанном с самоубиенными. Странная эпидемия всерьёз встревожила городские власти, ведь только за первые три месяца 1907 года в столице и её окрестностях зарегистрировали 241 случай самоубийства, из которых 153 закончились смертью. Как удалось выяснить полиции, в числе побудительных мотивов на первом месте стояла «безвыходная материальная нужда», на втором — «неудовлетворённость жизнью и обманутая любовь», затем следовали «тоска по умершим и исчезнувшим родственникам», «растрата и припадок психической ненормальности». При этом большинство самоубийц принадлежали к интеллигенции.





По данным Петербургского статистического отделения, в каждый из летних месяцев 1908–1910 годов происходило по 125–130 самоубийств и попыток к ним, в остальные месяцы — 80–120, затем их число стало немного снижаться: в июне 1911 года зафиксировали «всего» 62 попытки суицида — 44 мужчины и 18 женщин, большинство из которых было вызвано семейными неприятностями, разочарованием в жизни или безысходной нуждой.

По словам известного психиатра, доктора медицины и известного борца за всеобщую трезвость русского народа А. Л. Мендельсона, «эпидемия самоубийств» «заставляет думать о неотложной необходимости планомерной организации борьбы с этим непрекращающимся явлением» [1.181].

Однако, как отмечал в своей публицистической статье «О самоубийствах» Василий Розанов: «Нужно быть осторожным. Один гроб может потянуть за собою ещё гроб. Есть паника, ужас всех. Вообще есть коллективное собирательное, народное в страстях, по-видимому, индивидуальных. Обратно унизительной „панике“ может образоваться горделивый и горячий ток, увлекающий слабых к мысли о волнах горя, тоски, недоумения около „моего гроба“. Ведь есть вообще посмертные ожидания; есть страстнейшие желания „того, что может произойти только после моей смерти“. Не на этом разве держится социализм, опирающийся на „то, что будет после меня“ и чего ни в каком случае не будет „при мне“, не „будет при жизни“ вот этого социалиста. А идут… Умирают… Отчего же не умереть „ради великих волн чувства“ вслед за „моим гробом“, вокруг „моего гроба“? Самоубийца получит никак не меньше того, что „жертвующий собой“ социалист…» [1.218]

В свою очередь поэт-эгофутурист Иван Игнатьев (Казанский) написал в своём единственном стихотворном сборнике «Эшафот: Эго-фигуры»:

Следуя своим творческим принципам, поэт покончил жизнь самоубийством 21 января 1914 года — перерезал себе горло опасной бритвой в день своей свадьбы.

Эта смерть, по всей видимости, оказалась для Владимира Маяковского в каком-то смысле «пробой пера». Случившаяся трагедия всколыхнула весь русский авангард, и не только товарищей И. В. Игнатьева по «Интуитивной ассоциации эгофутуризма», но и С. Боброва, В. Хлебникова, И Северянина, Т. Чурилина, самого В. Маяковского. На фоне бульварных публикаций о кровавом, в прямом смысле этого слова, событии Хлебников в четверостишье, включённом им в повесть «Ка», посчитал такой способ уйти из жизни не иначе как богоборческим актом:

Известный литературный критик Д. А. Крюков (Келейник) в некрологе, напечатанном в «Очарованном страннике», был одним из очень немногих, кто предположил, что причиной гибели поэта могла стать душевная болезнь: «Для нас скрыто навеки то, что заставило уйти так поспешно, так невероятно быстро нашего собрата по литературной работе, по исканиям невоплощённой, поруганной Красоты. Быть может, безумие захватило его внезапно цепкой лапой своей — но и над его могилой мы не отречёмся от нашей влюблённости в Искусство».

Традиция считать представителей радикального искусства, пока оно не стало классическим, конечно, сумасшедшими («дегенератами» — в немецкой транскрипции, «педерастами» — в советской) становится обязательной для любого культурного человека, особенно из числа тех, кто имел право на оценочную точку зрения.

На следующий день после гибели Ивана Игнатьева доктор медицины, учившийся когда-то на юридическом факультете Московского университета, практикующий психиатр Е. П. Радин выступил с лекцией «Футуризм и безумие»: «Психиатрам хорошо известна наклонность к новым словам (неологизмам) у душевнобольных, но такого сплошного непонятного для непосвящённого языка мы ещё не встречали…» Лектор сравнил творчество футуристов с произведениями душевнобольных, в частности своего пациента помещика Платона Лукашевича, который тоже писал стихи и изобретал слова: