Страница 28 из 85
– Может быть, и ты успеешь? – говорил я. – Вместе поживем, без всяких болезней.
Прищуриваясь, он отрицательно качал головой:
– Нет, мне не успеть… А жалко. Не хочется тебя одного оставлять. Боязно.
– За меня?
– А за кого же еще!
Он тяжело дышал, его пожелтевшее, осунувшееся лицо с выступившими скулами и провалившимися щеками, лысый череп и тонкая морщинистая шея были покрыты каплями пота. Он говорил с трудом:
– Знаешь, какой вопрос на свете самый глупый? О смысле человеческой жизни. Почему самый глупый? Да потому, что его все время задают и задают, хотя ответ всем известен. И, как ни вывертывай, о чем еще ни спрашивай – о цели прогресса, о смысле цивилизации, – все равно в ответе то же самое… Философы, которые над этими вопросами веками копья ломали и кричали, что они неразрешимы, либо сами дураки, либо нарочно публику дурили, чтобы пропитание заработать.
– Так уж и дурили? – сомневался я.
Дед устало махал рукой:
– Вся философия, все теории – одно шарлатанство. Обман, словоблудие! На деле все просто… Вот есть дробь: шесть разделить на три – равняется двум. Ясно, понятно. А любая философия – это грома-адная дробь, в числителе и в знаменателе миллионы с миллиардами складываются, вычитаются, перемножаются. А ты – решись, сложи-ка да перемножь все вверху и внизу, упрости. И получится у тебя то же самое: шесть разделить на три – равняется двум!… И стоит любому нормальному человеку над вечными вопросами хоть раз своей собственной башкой задуматься, он к тому очевидному ответу неизбежно придет.
Я слушал его молча. Я понимал, что это – прощание.
– Бессмертие, – кряхтел дед, – вот тебе ответ единственный. Вся история к нему и только к нему стремилась… Чем выделился человек из всех живых существ? Разумом? А где мерка разума, где граница, чтобы сказать: до сих пор – животные, а дальше – люди? Да вот он, рубеж: че ловек – единственное существо, которое сознает неизбежность своей смерти!… Понимаешь? Брось камень в кошку, она увернется и убежит. В ворону и бросить не успеешь: едва замахнешься, она взлетит с ветки. А человека – в отличие от зверей – инстинкт самосохранения заставляет не только от видимых опасностей защищаться, но и от главной, неощутимой, действительно одним разумом воспринимаемой… Вот сущность человека! В нем сильнейший природный инстинкт и разум, поднявшийся над природой, сплавляются воедино ради спасения! А что такое спасение? Да бессмертие же…
Он глотал очередную таблетку, немного выжидал, пока лекарство подействует, и снова начинал говорить, говорить, как будто спешил выговориться напоследок:
– Религия… Сейчас пошла мода ее высмеивать. А как бы сумели наши предки без нее обойтись? Пусть она давала только иллюзию бессмертия, но без этой иллюзии жизнь людей в прошлом была бы невыносимой от полной безысходности. Столетие за столетием религия человека поддерживала тем, что обещала посмертное продление бытия. И обеспечила-таки выживание цивилизации, помогла дотянуть до времен, когда начался научный прогресс и уже реальные цели открылись… А с другой стороны, сколько зла породила нетерпимость религиозная, сколько трагедий, кровавых рек… Вот и задумаешься: если иллюзия бессмертия такой ценой оплачена, то какую цену бессмертие настоящее потребует?
Он печально усмехался беззубым, проваленным ртом:
– Не понимаешь? Здесь, Виталька, диалектика! Инстинкт самосохранения гонит человека к бессмертию и движет прогресс, но в нем самом противоречие роковое. Человек, естественно, себя стремится сохранить в своем природном виде. А он – такой – для бессмертия не годится! Для борьбы, для движения к цели он действительно никаким другим быть не может. Но вот для ДОСТИЖЕНИЯ цели он должен сущность свою проклятую, эгоистическую изменить. Не сумеет? Ну тогда и бессмертие вместо спасения катастрофой для него обернется…
Дед уставал, голос его садился до сипящего шепота. Я помогал ему лечь в кровать, и он бормотал, прикрывая глаза:
– Мы с тобой еще поговорим. Подумаем. Как тебе жить бессмертному. Без меня…
А потом был этот страшный, ножевой приступ боли, яростная ругань со "скорой помощью", больница медицинского университета, перебегающие огоньки на приборах в реанимационной палате и безучастные лица выходивших ко мне врачей.
Деньги на моей карточке таяли стремительно. Каждый вечер я проверял остаток и в тупом отчаянии подсчитывал, на сколько дней его еще хватит. Цифры сменялись, как в обратном отсчете перед запуском в космос: шесть – пять – четыре – три… Я с ужасом думал о том, что произойдет, когда выскочит ноль. Врачи нажмут на кнопку или автоматика сама остановит аппаратуру, и они УБЬЮТ МОЕГО ДЕДА только потому, что на принадлежащем мне кусочке пластика ничтожная ферритовая полоска размагнитилась до конца.
В то утро на счетчике в моем сознании горела огненная "двойка". Я плохо спал, раньше обычного пришел в больницу и нестерпимо долго ждал выхода врача. А когда он появился – тот самый, полный белый доктор, что в первый раз, – я понял все по его отчужденному виду и закричал:
– Вы его отключили! Вы его отключили!!
Доктор стоял передо мной с невозмутимым лицом и только тогда, когда я вцепился в воротник его халата, перехватил мои руки:
– У него произошел инсульт, – сказал он, – и наступила смерть мозга. Вы слышите, что я говорю? Вы меня понимаете? Вместо того чтобы кричать, подумайте лучше, где возьмете деньги на похороны, вашей карточкой их не оплатишь. И перестаньте меня душить!
А потом я брел почти вслепую по этому самому Каменноостровскому проспекту и вспоминал, как дед, еще за несколько месяцев до смерти, вдруг сказал:
– Помру – спалишь меня в крематории.
Я пытался перевести разговор на другую тему, но дед, увлекшийся, как обычно, своей мыслью, стал ее развивать:
– Гниение в могиле отталкивает эстетически, значит, оно неестественно. А там, в пламени, температура высокая, горение органики идет до предела – до углекислого газа и водяного пара. Вот самое естественное! Возвращение к первоосновам бытия! К тем компонентам, из которых миллиарды лет назад возникла жизнь на Земле…
И теперь, шагая прочь из больницы, я знал, что исполню его наказ, чего бы мне это ни стоило. Где угодно, какой угодно ценой достану денег и добьюсь, чтобы его сожгли, а не зарыли без гроба в общей яме для бедняков. Я все исполню, хоть не понимаю, какое отношение к моему деду имеет облачко пара. И я никогда не пойму, как может весь этот мир – как ни в чем не бывало – продолжать свое существование, когда его оставил лучший из людей.
А тот петроградский мир 2040 года, залитый летним солнцем, пестрый и шумный, чувствовал себя превосходно. Только что появившиеся в России голографические рекламы, новинка сезона, отделяясь от витрин, мимо которых я проходил, били мне в лицо. Они предлагали тонизирующие напитки, белье с терморегуляцией, невероятно дешевые рейсы в Южную Америку, Австралию, Новую Зеландию (Африка и Азия, почти сплошь пораженные контрацептивным вирусом и еще бурлившие, были пока исключены из туристских маршрутов).
Навязчивей других выскакивала передо мной реклама "Менуэта" – нового средства для женщин, которое позволяло "абсолютно гигиенично иметь половые сношения во время менструаций". Вспыхивающие в воздухе красотки, вздымая обнаженные бюсты, огненными буквами кричали, как они счастливы оттого, что им не приходится прерывать сладостное общение со своими любимыми даже на несколько ночей. Какая-то всемирно известная деятельница феминистского движения, возникая в деловом костюме, похожем на военный китель, строгим плакатным текстом провозглашала: "Противозачаточная таблетка была только первым шагом к равноправию! А "Менуэт" окончательно уравнял женщину с мужчиной!"
И я, двадцатилетний, только что потерявший единственного близкого человека, не имеющий ничего, кроме долгов и неизвестности впереди, шел сквозь эту вакханалию, наливаясь злобой. Я презирал своих соотечественников, празднующих победу в войне, в которой они не участвовали, восторгающихся чудесами техники, не ими созданными, ловящих с обезьяньей жадностью любые западные новинки, вроде голографических реклам, носков с терморегуляцией или тошнотворного "Менуэта". Я презирал весь этот мир, который, не заметив исчезновения моего деда, продолжал себе жрать, пить, совокупляться, изобретать новые развлечения. Мир, который уже предвкушал наступающее бессмертие, понимая его как бесконечное продление собственного свинства.