Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 37 из 84

— Мне это несложно, — кивнул Каламатиано.

— Я просто думал… — Он выдержал паузу, но Синицын тотчас все понял и перебил его:

— Пока вопрос об эмиграции не стоит. Большевики вряд ли продержатся до конца года. Здесь мы дома, а там кому мы нужны, Ксенофон? — Подполковник вытащил папиросы, закурил. — Да и жить хочется сегодня, а не завтра.

— Нет вопросов. За карту я заплачу триста рублей, но за короткие сообщения буду платить от ста рублей и выше. Если это важное стратегическое сообщение, то двести — триста рублей. За срочность, ценность, естественно, надбавка. Имеет значение и объем. Решать все эти вопросы буду я и постараюсь, чтобы вы были заинтересованы работать на наше Бюро. Вы также должны будете писать расписки в получении денег. В них будут стоять такие фразы: «За консультацию по заданной теме» и «За проделанную работу». Фамилия и сумма.

— А если расписки попадут в Чека? — спросил Синицын. — Это явное разоблачение!

— К сожалению, деньги не мои, а правительства Соединенных Штатов, а в любых государственных учреждениях сидят ретивые чиновники, которые следят за тем, чтобы деньги расходовались разумно, с пользой и оформлением последующей отчетности. Будем надеяться, что эти расписки, кроме американских чиновников, больше никто читать не будет.

— Маловато сто рублей как нижняя сумма оплаты за секретные сведения, — усмехнулся Синицын.

— За особо важные вещи, как эта карта, я плачу триста. Я же сказал, что сам буду определять ценность и стоимость каждой информации.

— Почему же за эту карту триста, а не шестьсот, к примеру? — не понял Ефим Львович.

— Тут не обозначены районы Сибири, где также, по моим сведениям, растет сопротивление новой власти. Если будут прибавлены и сибирские районы, я заплачу еще триста.

— Не густо, — выпустив несколько красивых колечек дыма, вздохнул подполковник.

— А сколько вы получаете у себя в Военконтроле?

— Какая разница?! — проворчал Синицын. — Конечно, меньше. Гроши. Но, работая на тебя, мы рискуем жизнью. Если нас разоблачат, к стенке поставят без разговоров.

— Я понимаю, — помолчав, проговорил Каламатиано. — Я бы сам за все платил больше. Но пока я ограничен этими, утвержденными, увы, не мной тарифными ставками. Единственно, что я могу пообещать, это не занижать их и стараться платить вам как можно больше. А кроме того, я надеюсь, что для вас эта работа не только бизнес и способ заработка? — Ксенофон Дмитриевич улыбнулся и пристально посмотрел на Синицына и Ясеневского.

— Мне вообще не нужны деньги! — неожиданно заявил Петя. — Я готов бесплатно работать, лишь бы большевики исчезли из нашей жизни!

— Тебе не нужны, а матери пригодятся, — обрезал его подполковник.

Вошла Аглая Николаевна, принесла хлеб, селедку, масло и картошку, прервав обсуждение секретных вопросов. За это время она успела припудриться и напомадить губы. Синицын сразу же помрачнел, заметив это.

Общий разговор с ее появлением как-то не вязался. Аглая Николаевна, почувствовав, как все сразу замолчали, заинтересовалась, чем занимается американский гражданин Каламатиано в России Он рассказал ей об организации Информационного бюро при американском консульстве.

— Но я так поняла, что Ефим Львович и Петя собираются помогать вам в вашей работе?

— Да, я получил их согласие.

— Но они же никогда не занимались журналистикой и писать совсем не умеют? — удивилась она.

— Это не важно, — улыбнулся Ксенофон Дмитриевич.

— Но как же не важно? — не поняла Аглая Николаевна. — Правда, Петенька писал замечательные сочинения в гимназии, и я очень хотела, чтоб он стал гуманитарием…

— Мама, при чем тут мои сочинения? — перебил ее Петр.

— Я, наверное, что-то не понимаю, объясните мне! — настаивала Леснсвская. — Ведь Информационное бюро — это нечто вроде газеты?..

Синицын, махнув сразу, одну за другой, три рюмки водки, теперь с любопытством наблюдал, как вывернется Каламатиано из этой ситуации.

— У нас американское Бюро, и мы все тексты русских авторов будем переводить на английский, а на этот случай у нас есть квалифицированные английские переводчики, они позаботятся и о литературном слоге, для меня же главное сама информация, — объяснил Ксенофон Дмитриевич, — чтобы она была интересной и содержательной.

— Ах да, я же совсем забыла, что у вас американское Бюро! — просияв, обрадовалась Аглая Николаевна. — Вот видишь, Петенька, Ксенофон Дмитриевич мне все толково объяснил, а ты почему-то сердишься.

— Я не сержусь.

— А вы хорошо говорите по-русски, Ксенофон Дмитриевич. Совсем без акцента.





— У меня мать была русская. Поэтому русский язык я, как говорят, впитал с молоком матери.

— Давайте лучше выпьем. — Синицын наполнил фужер Аглаи Николаевны, поднялся и по-гусарски оттянул локоток. — Давайте выпьем за чудную женщину, Аглаю Николаевну, за ее небесную красоту, как пишут поэты!

— Не надо, Ефим Львович, — с грустью проговорила хозяйка. — Ну зачем вы?

— Нет, надо! Скажи, Ксенофон! Ты у нас, как главный редактор Бюро, обязан сказать красочно, с чувством! — иронически поддел его Синицын.

— Ефим Львович прав, — поднимаясь, проговорил Каламатиано и с нежностью взглянул на Аглаю Николаевну. — Я тоже ослеплен и сражен вашей красотой. Она действительно неземного происхождения. За вас!

— Так вы уже сражены? — ревниво спросил Синицын.

— Да, сражен, представьте! — простодушно ответил Каламатиано.

— Сраженных уносят с поля, они больше не живут, — мрачно заметил подполковник и, махом опрокинув рюмку, грузно сел на место.

— Но он же сказал образно, — вступилась за гостя Аглая Николаевна.

— А я сказал правду. — Синицын в упор посмотрел на хозяйку, и та, смутившись, опустила голову.

Они засиделись до восьми вечера и засобирались домой. На этот раз Синицын проводил Каламатиано до Пречистенского бульвара, где бывший коммерсант занимал трехкомнатную квартиру. Ксенофон Дмитриевич обратил внимание, что подполковник совсем не прихрамывал, но по-щегольски опирался на массивную трость из мореного дуба. Почти с такой любил расхаживать всегда Дикки. Он с тростью не разлучался, и она хорошо вписывалась в его вальяжный облик, чего нельзя было сказать о Ефиме Львовиче. В его руках эта трость казалась инородным предметом.

Каламатиано показал рукой на свои три окна на третьем этаже, в глубине которых плавал слабый отблеск свечей. Электричества в доме снова не было.

— И тебя там ждет верная жена, — помолчав, философски заметил Ефим Львович.

Прогулявшись по вечерней Москве, он отрезвел и неожиданно разоткровенничался.

— Я ее люблю, — прошептал он.

— Я это понял, — ответил Ксенофон Дмитриевич.

— Я люблю ее уже двадцать лет. А она не любит меня все те же двадцать лет. Другой бы давно забыл, выбросил эту блажь из головы, а я, представь себе, не могу. Пролежать четыре часа в снегу в тридцатиградусный мороз я смог, а с этим справиться не могу. Как увижу, голова идет кругом. Тебя был готов убить. А вернусь домой, увижу жену, детей — и отпускает. Вот что это такое, объясни мне, Ксенофон Дмитриевич.

— Она действительно красивая женщина, тонкая, нежная и очень ранимая. Но она будет любить только того, кого сама выберет, Ефим Львович…

— Тебя?! — с ненавистью выдохнул Синицын, и Каламатиано, взглянув на него, усмехнулся:

— Почему меня? У нас, видишь ли, с тобой жены, дети, а это прочный якорь, и от него уже не избавишься, ты же прекрасно это понимаешь…

— И что?

— Зачем же ты душу себе рвешь?

Синицын несколько секунд молчал.

— А иначе, видишь, не получается. Это и есть, наверное, проклятая русская душа. Проклятая Богом! Ладно, прощай, Ксенофон!

Они пожали друг другу руки. Синицын пристально посмотрел на него.

— Ты запомнил вчера этого военного, который напугал вас?

Каламатиано с удивлением посмотрел на подполковника.

— Знаю, знаю. Что вы у Локкарта делали?

— Роберт устроил обед в честь отъезда Робинса. И вдруг этот человек выходит из спальни…