Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 84



— Ми через год построим метро в дэсять раз лучше вашего, — с акцентом, неторопливо, расхаживая с трубкой по кабинету, говорил Иосиф Виссарионович. — Это будут залитые свэтом дворцы под землей из мрамора и гранита. Всэ люди будут счастливы, сыты и веселы. Ми создадим самую вэликую страну в мире.

И как ни странно, Уэллс Сталину поверил, хоть и проживал уже шестьдесят девятый год своей жизни и хорошо знал цену всякому слову. Но от неторопливого и глухого сталинского баритона исходила столь твердая уверенность, что не проникнуться ею было никак невозможно. А потом он и сам увидел, что рыженький картавый вождь с тоненьким голоском оказался прав: центральную улицу, еще при жизни названную в честь его друга Максима Горького, так иллюминировали ради праздника, что вечером было так же светло, как днем.

Но тогда, в конце восемнадцатого, закутанные в шубы, тулупы, шали и шарфы москвичи, отважно бросавшиеся в декабрьский мороз, еще не подозревали о своем светлом будущем, проклиная новую власть и считая последние часы ее затянувшейся агонии. Даже в Кремле плохо верили, что им удастся продержаться и следующий год. И в этом тупом отчаянии новые правители ожесточались все сильнее, и раннее утро во внутреннем дворе Лубянской тюрьмы начиналось сухим треском револьверных выстрелов. Шли расстрелы, приговоры приводились в исполнение. Жители окрестных домов молча осеняли себя крестом, радуясь, что их миновала эта жуткая участь. От сухих морозных хлопков просыпались и вздрагивали узники, понимая, что следующего утра, может быть, им не увидеть.

Но как нельзя привыкнуть к этим выстрелам, так невозможно было притерпеться к холоду, особенно лютому в своей тихой тюремной ярости. Подчас он сводил с ума узников. Кен, как еще недавно по-дружески звал его Сиднеи Рейли, быстро переделав греко-русское имя Ксенофон на англо-американский лад, сидел в одиночной камере на Лубянке уже четвертый месяц. Молодой человек с черными, немного вьющимися волосами со строгим пробором, детским, беззащитным на первый взгляд лицом, с чуть выпяченной вперед, как у капризного ребенка, нижней губой, он одеждой и предупредительными манерами походил больше на банковского клерка или распорядительного управляющего, но никак не на преступника, заточенного в одиночку ВЧК. Лишь напряженный и цепкий взгляд выдавал огромную работу ума и заставлял внимательнее присмотреться к неприметному молодому человеку. Впрочем, образ клерка создавался намеренно, Кен специально так одевался: неброский черный костюм из тонкого английского сукна, белая льняная рубашка, запонки, однотонный черный галстук с неизменной «брульянтовой» булавкой и черные, начищенные до блеска штиблеты на толстой подошве. За четыре месяца костюм сильно помялся, а воротнички всей дюжины рубашек, что ему принесли из дома, изрядно загрязнились. Манжеты Кен подворачивал и прятал в рукава пиджака, а спереди рубашку прикрывала атласная пикейная жилетка, еще не утратившая свой привлекательный вид.

Когда Кена арестовали 18 сентября во дворике американского консульства, на нем помимо костюма был еще темно-синий плащ с шерстяной клетчатой подстежкой. Он прекрасно служил узнику в первые дни одеялом по ночам, но через неделю плащ украли. Из закрытой камеры. На вопрос Ксенофона, куда исчез плащ, охранник Серафим, низкорослый и довольно помятого вида мужичонка, решивший вдруг сменить метлу дворника на тяжелую связку тюремных ключей, лишь почесал затылок и недоуменно развел руками, хотя по его заспанной небритой роже было видно, что он нагло лжет. В целях экономии мыла Серафим брился через два дня на третий. Голубые, небесного цвета глазки его постоянно слезились, гной выступал на красных подглазьях, и Кен, еще в первый раз увидев охранника, посоветовал ему обратиться к врачу и вылечить конъюнктивит, потому что болезнь заразная и он заразит ею своих близких и узников.

— Мазь какую-то дала соседка, мажу вот, да, видно, не помогает. А родственников нет, заражать дома некого, — тихонечко и заливисто рассмеялся он. — А что до вашего брата, то вам уж все равно потом, чем вы болели. Отсюда редко кто выходит.

Кен тогда пожалел Серафима и жаловаться начальству на пропажу плаща не стал, заслужив тем самым особое его расположение, и охранник изредка подсовывал узнику то лишнюю кружку кипятка, то луковицу, что в любом узилище вещь ценная, то щепоть махры. Поначалу, до трибунала и вынесения приговора, почти каждую неделю ему передавал посылки Уордвелл, представитель американского Красного Креста в Москве. Кену передавали пару банок тушенки, восьмисотграммовый кирпич ржаного хлеба, банку сардин или тунца в масле и банку кофе. Но после вынесения приговора трибуналом посылки передавать перестали. Серафим, весьма заинтересованный в этих посылках, выяснил, что продукты по-прежнему привозят каждую неделю, только теперь их не передают, поскольку продуктовые передачи полагаются только подследственным или осужденным к различным срокам содержания, а не приговоренным к расстрелу. Последним ничего не положено. Таков закон.

— Оне меж собой делят, — завистливо вздыхал Серафим, поскольку из каждой посылки ему перепадала весомая доля: он забирал банку тушенки, граммов триста хлеба, а банку сардин они съедали вместе. Кофе он не пил.

Лишившись посылок, Ксенофон Дмитриевич был рад луковице и махре, которую все же изредка подсовывал ему Серафим. Никогда не бравший в рот сигару или папироску, Кен, выпив пол кружки кипятка, сладостно дымил махрой, задыхаясь и кашляя от едкого и удушливого дыма.



Серафим еще долго ворчал по поводу того, что перестали поступать посылки, поскольку тушенку продавал на рынке и имел с этого «хороший навар», как он выражался. Он даже заставил Каламатиано написать жалобу, но на нее никакого ответа не последовало, и посылки все равно не передавали.

— Энто плохо, — философски говорил Серафим. — Раз на жалобу не отвечают, это все.

Каламатиано и сам понимал, что все. А Серафим разумел под этим и то, что теперь и ему нельзя давать узнику поблажку, за такое дело могут и его стрельнуть.

— В Вэчека-а-а добрых нет, тут одна партия расстрельщиков, — растягивая, немного выпевая слова, любил повторять Серафим. — А значит, и я тоже в ней состою.

И он перестал приносить махру, хлеб и луковицы, о чем Ксенофон Дмитриевич очень жалел.

— Хорошо хоть я твое пальтишко уберег от тюремной порчи и с барышом продал на другой день, — вздыхал Серафим о том времени, когда можно было продать плащ и получать свою банку тушенки. Работу без выгоды для себя он считал скверной и даже вредной. Работая раньше дворником, он получал от жильцов по пятачку в праздник, а подчас и в будние дни, когда помогал кому-нибудь вылезти из пролетки и дойти до дома. Когда же после революции из дома богатых жильцов вычистили и заселили всякой голытьбой, то и он ушел из дворников. — Какая же мне стала польза? Да никакой. Все только глотки драли да страшали, что в ВЧК сдадут, потому что я тротуар им плохо чищу. Я взял да сам поступил в ВЧК.

В сентябре, когда Каламатиано арестовали, он еще верил, что его через неделю-другую выпустят. Все-таки подданный другой страны, гражданин Соединенных Штатов Америки, сотрудник генерального консульства США. По всем международным законам его должны попросту выслать, объявить персоной нон грата. В середине сентября еще стояло бабье лето, воздух прогревался до двадцати тепла, и казалось, что плащ с шерстяной подкладкой ему не понадобится. Так он и остался, как английский денди, в одном артистически приталенном пиджачке, сшитом на заказ известным московским портным.

Когда пришла зима, в камерах верхних этажей Лубянской тюрьмы еще было более-менее сносно даже в одном пиджачке, камеры обогревались кое-каким теплом, выносимым из служебных помещений ВЧК. Но, приговора Каламатиано к расстрелу, его сверху перевели в подвальные камеры, куда чекистское тепло уже почти не проникало, а отапливать камеры не хватало ни дров, ни угольной пыли. Сами чекистские начальники, сидя в кабинетах, накидывали на плечи шинели, ибо уже к середине дня все тепло улетучивалось. Морозы подкатили такие, что Москву с утра окутывала туманная пелена, воздух точно застывал, при каждом вдохе обжигая язык и горло. Это были самые тяжкие для Кена дни, когда он каждую секунду ждал, что за ним вот-вот явятся. Его жуткое ожидание скрасило появление гнойно-голубоглазого Серафима, которого за кражу тюремных ложек также перевели сверху работать в подвал.