Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 69

Усталый, изнеможенный, с больной ногой, но не чувствуя боли, Иван Корнеевич всю ночь, не сомкнув глаз, просидел за столом над отцовским письмом и какими-то служебными бумагами, на которые ему теперь не хотелось смотреть.

Наступило утро. В коридоре и на кухне начали ходить, стучать и громко разговаривать соседи, ссориться из-за какого-то никчемного углетушителя, из которого вчера вечером убыло несколько углей не в тот самовар. Пыхтел чей-то примус. Запах керосина просачивался в комнату Ивана Корнеевича.

Пришла молочница, поторговала на кухне. И снова беготня, и снова всякие мелкие разговоры и писк ребятишек. И никому никакого дела до его переживаний в эти часы и минуты. Уставившись помутневшими сонными глазами в одну точку на конверт отцовского письма и на рукоятку револьвера, полузакрытого письмом, Судаков передумал всё, что мог передумать.

«Позор! Вот чего не ждал, так не ждал. Нет. Это так не пройдёт. Что я наделал?! Что я прохлопал?! А! Чёрт возьми!..» И тут его осенила неожиданная страшная мысль. Раньше никогда и в голову не приходило ему задумываться о самоубийстве. Наоборот… Он увлекался в техникуме стихами Есенина, но осуждал его за самоубийство. И сейчас вспомнил стихи Жарова на смерть Есенина:

Губы непроизвольно прошептали эти строчки. Он почувствовал, как две крупные слезинки сами собой покатились по щекам. А всё-таки страшно в такую пору расстройства чувств и угрызений совести быть наедине с собой…

«Вот и Маяковский тоже… На этих днях газеты принесли весть… Осуждал Есенина. Такая глыбища. Такой силач в поэзии, а поднял на себя руку…»

Судаков раскрыл толстую тетрадь с мягкой клеенчатой обложкой и, не вырывая листка, начал писать отцу:

«Милый папа, дорогой отец мой Корней Петрович… Рад бы я тебе помочь сейчас, но я и сам переживаю тяжесть непосильную, гнетущую мое сердце. Потом узнаешь. Кто-нибудь расскажет. Прощай, отец… Я не хочу ничьего суда. Сам себя осуждаю и себе выношу смертный приговор, обжалованию не подлежащий… А в колхоз вступай обязательно, отдай всё и вступай. В кулаки тебя не имеют права произвести!.. Ты не торговал, ничем не спекулировал, батраков не держал, хлеба не прятал, налоги платил, делал всё, что требовалось от крестьянина…»

Он не закончил письма. Взял дрожащей рукой револьвер. Почувствовал холодную сталь. Рубцеватая рукоятка плотно укладывалась в сжатой ладони. Нажать… И – все. Кончено. Пусть разбираются. «И все-таки я не виноват. Устал? Да. Измотался? Да. Недоглядел? Тоже – да… Да что тут рассуждать?.. Уже ведётся следствие. Ждать, что оно покажет?.. Нет…»

Судаков перелистнул недописанную страничку письма отцу. Начал писать на другом листке:

«Секретарю парторганизации… Я все передумал, все взвесил… в такой момент борьбы с классовым врагом, в момент ликвидации кулачества как класса, на базе сплошной коллективизации я допустил неслыханное притупление бдительности, совершил такую ошибку…»

Написал. Зачеркнул слово «ошибку», отложил карандаш в сторону. Карандаш упал на пол. Закатился под кровать. Судаков пошарил руками под кроватью. Обе ладони сплошь покрылись пылью. Нет. Такое дело не делается грязными руками. Успеется. Надо вымыть руки. Дописать оба письма и тогда уж… Он взял полотенце и, прихрамывая на больную ногу, вышел на кухню к умывальнику.

– Товарищ Судаков, а мы думали, вас и дома нет. Так притихли.

– Как вы похудели. Лица нет…

– Бабы, пустите человека. Дайте умыться. А руки-то, господи, как перепачкал! Где это?

– Под кроватью.

– Да ты что, Иван Корнеич, мышей там ловил, что ли?

От словесной трескотни баб-соседок гудело в ушах. Судаков не отвечал им. Умылся, хотел было идти к себе в комнату.

– Иван Корнеевич, а вам есть сюрприз! – остановила его в дверях одна из соседок, молодая и задорная женщина, жена одного ответработника.

– Какой сюрприз? Мне сейчас не до того…

– А вот угадайте!



– Вот еще, гадать! У меня и так гадко на душе. Гадайте сами.

Соседка не стала интриговать его дальше, сказала:

– Вчера вечером тебя спрашивала одна девушка. Из Череповца. Какая-то Передникова. Она ночевала внизу у Миши Чубакова. Поди-ка, и сейчас она там. Сходи. Девка-то первейший сорт! И так сожалела, что не застала тебя, ажио нам её жаль стало. Чубаков-то череповецкий. Так она по знакомству у него остановилась.

– Ради бога! Бабы, товарищи женщины, я запрусь, не говорите ей, что я здесь… – взмолился Судаков. – Вид-то у меня какой!.. Нельзя ко мне. Потом… Потом…

– Да что потом? – засмеялась тут одинокая старушка, занимавшая угол в кухне. – Я её пропустила. И пока ты тут начищался, та девушка вошла и твои палаты разглядывает. Иди, Ванюша, приласкай её…

– Ох! Чёрт бы вас побрал! – вырвалось у Судакова почти с воплем. – А, впрочем, всё равно…

С минуту постоял, причесал волосы и резко дёрнул дверь. Валя Передникова, закусив до боли губы, стояла посреди комнаты. Она была обута в валенки. Тонкое платье из голубого ситца обтягивало стройную фигуру. Волосы – кудряшками, ямочки на побледневших щеках, широко раскрытые, изумленные глаза… В руке свернутая трубочкой тетрадь. Она из любопытства уже успела прочесть начатое Судаковым письмо к отцу. И сразу почувствовала что-то неладное, страшное, требующее вмешательства. Плоский холодный бельгийский браунинг она опустила в валенок за голенище.

– Здравствуй, Валя, – сухо, стараясь улыбнуться, поздоровался Судаков. И остановился, глядя в недоумении на стол, с которого исчез револьвер, и на крепко сжатую в руках Вали тетрадь.

– Здравствуй, Ваня… – голосом твёрдым сказала она. – Здравствуй, дурррак!.. – И ударила его по голове свёрнутой тетрадью. Удар был не очень сильный, но своевременный и вразумительный. – Что бы там ни было. Я не знаю. А дурак!.. – повторила она и со слезами склонилась лицом на его грудь. – Как ты похудел! И как ты свихнулся!.. Да разве можно? Садись и рассказывай. Не быть этому! Не быть… Не уйду. Не отступлюсь. Не быть!.. – Она мужественно, строго и прямо, глядела ему в глаза, в тусклые, усталые, совсем не те, какие были у Ванюшки Судакова в Череповецком техникуме.

Через несколько минут Иван стучал кулаком в стенку и кричал, не выходя на кухню:

– Тетя Маша! Зайди сюда!..

Тетя Маша – кухонная жиличка – рада стараться. Улыбаясь по-старушечьи заискивающе-ласково и снисходительно, спросила:

– Чего надо, Ванюша?

– А вот тебе деньги, добеги до магазина: принеси бутылку «Токая», колбасы полкило, булку, немножко конфет. Сдача, что останется, вся твоя. Я не могу. У меня очень больная нога… Гостью посылать неудобно. Беги.

– Побегу. Пусть только твоя гостейка за чайником посмотрит. Он на примусе…

И вот уже на столе в бедненькой комнатке Судакова и чай с конфетами, и токайское вино, и булка с колбасой – всё, что принесла тетя Маша. Валя отдышалась от неожиданных переживаний, расцвела, появилась смешинка на её красивом лице и весёлый блеск в глазах.

– На, возьми свою пушку и спрячь подальше, – сказала она, достав из валенка браунинг. – И никогда, никогда не дури. Безвыходных положений не бывает. Безвыходна только смерть. А она не выход из положения. Тебе нужен отдых и настоящий семейный уют, а не эта не то берлога, не то карцер… Один вид из окна у тебя сплошное уныние наводит. Погляди: ящики, бочки из-под селедок, чьи-то разбросанные дрова, две козы подбирают остатки сена. Ну и видок!..

– А мне наплевать! Да и ты отвернись, не смотри, если тебе не нравится мой подоконный пейзаж. Садись-ка к столу, прошу. Чем богат, тем и рад…

Рюмок не было. Пили «Токай» из двух чайных чашек, чокаясь за встречу, за всё хорошее на свете, за своих друзей, которые одни доучиваются в ленинградских вузах, другие разъехались по разным городам, получив назначение на работу.