Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 15 из 23



Помню, я сидел возле лавки сеньора Кастело, перебирая струны, когда мной вдруг овладело странное чувство. Будто я остался один во всем мире. Улица словно вымерла. Конечно, она никогда не была очень оживленной, но какая-то жизнь обычно чувствовалась. Я задумался, какое сегодня было число. 18 июля, не праздник, обычный день. Я вдруг понял, что не слышу ни громкого голоса доньи Пепиты, ни звона дверного колокольчика. Покупатели не показывались. Окна домов были открыты, но и оттуда не доносилось ни звука. Я тронул струны – просто чтобы понять, не оглох ли. Очевидно, тишина эта была неспроста. И поскольку я дал себе слово никогда больше не игнорировать интуицию, я встал и зашел в магазин:

– Донья Пепита? Сеньор Кас…

– Тсс!

Над собравшимися внутри людьми плыл мужской голос, но из-за его несколько металлического тембра и радиопомех я не мог разобрать ни слова.

– Асанья, – сказал кто-то.

– Кто?

– Тсс! – шикнула какая-то женщина почти с ненавистью.

Признаюсь, я не очень следил за новостями. Зачем? Самые последние новости я ежедневно наблюдал своими глазами. Мне не нужен был здоровенный лист бумаги, чтобы узнать, что происходит. Тем более было очевидно: каждый льет воду на свою мельницу. Но если совсем честно, больше всего я не любил газеты, потому что не умел их сворачивать. Другое дело книга: страницы легко перелистываются, не загибаются, не вылезают и не теряются. Когда я смотрел, как отец, еле видный за испещренными мельчайшими буковками листами бумаги, пытается перевернуть страницу, мне хотелось ее поджечь, эту газету.

– Кто такой Асанья? Важная птица?

– Тсс! – зло шикнула та же женщина, сопроводив звук жестом, каким обычно с кухни прогоняют собаку.

Я замолчал, но не из-за нее, а из-за остальных. И стал прислушиваться.

Речь шла о войне между испанцами, и говорящий призывал положить ей конец и объединиться. Все уже почти час слушали это выступление, я застал только самый конец:

“Но моральное обязательство, и прежде всего моральное обязательство тех, кто страдает от этой войны, состоит в том, чтобы, когда она закончится, как мы того желаем, извлечь из этого опыта, из этой горькой науки максимальную пользу, и когда наш факел подхватят новые руки, новые люди, новые поколения, если кровь их вскипит однажды гневом и испанский дух воспламенится вновь ненавистью, нетерпимостью и жаждой разрушения, пусть вспомнят они о погибших и выслушают их урок – урок людей, явивших величие духа, павших в яростной битве за величественный идеал, которые сейчас, укрытые матерью-землей, уже не ведают ни ненависти, ни злобы и, посылая нам лучи света, спокойного и далекого, как свет звезд, передают послание вечной родины, говорящей всем своим детям: мир, сострадание и прощение”[8].

Гром аплодисментов донесся из Городского совета Барселоны, где произносилась эта речь; радиоприемник, казалось, взорвется. Собравшиеся в магазине растерянно переглядывались.

– Сострадание и прощение? – произнес крепкий мужчина, явно разочарованный услышанным.

– И еще мир, – подчеркнул сеньор Кастело. – Разве не этого мы хотим?

– Хотеть-то хотим, но… какой ценой?

– Любой! – вмешался кто-то.

– Дерьмо какое-то, – мрачно подытожил первый и вышел.

Люди стали расходиться. Пряча радио под прилавок, сеньор Кастело озабоченно посмотрел на меня:

– А тебе чего?

– Ничего, сеньор… Я только…

– Может, пойдешь споешь на улице?

– Я… я думал, вам не нравятся мои песни…

– Еще меньше мне нравится, когда ты торчишь здесь.

– Хорошо, сеньор.

Я уже повернулся к выходу, когда он вдруг спросил:

– А ты что думаешь про речь Асаньи?

– Я… я не знаю.

Сеньор Кастело никогда со мной не разговаривал. Только смотрел издали, хмуро опустив одну бровь.

– У тебя нет идеалов?

– Идеалов?

– Во что ты веришь. – Сеньор Кастело был из тех уникумов, что могут болтать ни о чем с очень сердитым видом.

– Ах да. Конечно, есть.

– Вот и отлично. Какие бы они ни были, не вздумай идти на эту войну, о которой все говорят. Ясно?

– Д-да, сеньор, конечно.

– Хорошо. Потому что кончится это тем, что будешь в Эбро[9] рыб кормить.

– В Эбро?

Я так растерялся, что сеньор Кастело вышел из-за прилавка:



– Послушай, парень… Хочешь, борись за свои идеалы, но не надо за них умирать, ясно? В смерти нет никакого смысла, для жизни она совершенно бесполезна.

После этого он легонько, но решительно подтолкнул меня к выходу. Я стоял на улице, осмысляя произошедшее. И вот к чему пришел: во-первых, сеньор Кастело беспокоится обо мне больше, чем можно было подумать; во-вторых и чуть ли не в-главных, он слушает мои песни. Однако он так и не улыбнулся.

Из-за выступления Асаньи многие занервничали. Особенно те, кто не жаждал ни мира, ни сострадания, ни прощения. Ситуация усугубилась, как будто для того, чтобы настала благословенная тишь, сначала должна была пронестись буря.

Республиканские лидеры злились, их стали раздражать умеренные настроения. Власть ускользала у них из рук, и на каждом шагу им стали мерещиться предатели. Если раньше власти называли дикарями и анархистами, теперь ее представителей стали звать убийцами. Всего через два дня мне предстояло убедиться в этом самому.

Было пасмурное утро. Черный автомобиль резко затормозил у магазинчика сеньора Кастело. Визг тормозов испортил мне кульминацию песни. Из автомобиля вылезли четверо вооруженных мужчин бандитского вида и вошли в лавку. Прохожие опустили глаза и ускорили шаг.

Сеньора Кастело вытолкали на улицу под крики доньи Пепиты. Ее выволокли тоже. Обоих швырнули к стене у магазина, к виску сеньора Кастело приставили пистолет. Донья Пепита рыдала и молила о пощаде, повторяя снова и снова, что им нечего скрывать, что они за Республику. Но казалось, что незнакомцам на это плевать. Им и на Республику было плевать. Просто распоясавшиеся юнцы, дорвавшиеся до власти.

Я встал и перекинул гитару за спину. Я столько уже повидал, что дошел до предела. Устал быть безмолвным свидетелем. Устал, что горстка грязных бандитов считает себя вправе творить что вздумается просто потому, что ввязалась в войну и теперь проигрывает. Наверняка эти ребята раньше были батраками, чувствовали себя униженными и обездоленными и теперь вымещали злость на первом встречном человеке, у которого было хоть что-то свое.

Я подошел к ним. Двое караулили сеньора Кастело и донью Пепиту на улице, еще двое громили магазин.

– В чем дело? – спросил я.

Тот, что держал на прицеле сеньора Кастело, только растерянно оглянулся, но другой тут же выхватил пистолет и наставил на меня. Очевидно, он был главарем – или претендовал на эту роль.

– Жить надоело, сынок? – У самого пушок над губой едва пробился, а уже зовет меня “сынок”.

– Нет.

– Тогда убирайся, не зли меня.

– Конечно, сеньор.

Донья Пепита смотрела на меня в ужасе, явно желая, чтобы я скорее ушел.

– Я только хотел сказать, что эти люди не предатели.

Бандит зло посмотрел на меня:

– А ты почем знаешь? Вши твои рассказали?

Его товарищ осклабился.

– Просто знаю. Мы знакомы.

– Жизнью поклянешься?

– Не люблю клятвы.

Он схватил меня за плечо и неожиданно сильно впечатал в стену. Навалился всем телом мне на спину, прижал мою голову к облупленной штукатурке:

– Хочешь, чтобы я засунул гитару тебе в задницу?

– Нет, сеньор, – с трудом ответил я.

– Провоцировать меня вздумал?

– Нет, сеньор, – повторил я.

В этот момент двое других вышли из лавки, жуя что-то, – разумеется, они не заплатили.

– Там ничего нет.

– А вот здесь у меня, кажется, кое-что есть, – сказал главарь, по-прежнему прижимая мою голову к стене.

– Что с этими делать?

– К стенке их. И этого, – бросил тот, наконец выпуская меня.

Мы с сеньором Кастело и доньей Пепитой оказались на том самом месте, где я обычно сидел с гитарой. Моя кепка еще валялась на тротуаре. Ее перевернули пинком, жалкие монеты покатились по улице. Донья Пепита умоляла:

8

Конец знаменитой речи, произнесенной Мануэлем Асаньей Диасом, президентом Второй испанской республики в годы Гражданской войны в Испании, 18 июля 1938 г. в Барселоне и призывающей всех испанцев к примирению.

9

Эбро – река на северо-востоке Испании. В ходе Гражданской войны летом и осенью 1938 г. на Эбро шли упорные бои.