Страница 43 из 76
Тбилиси, 1973 г.
Повести
Бульдоги Лапшина
I
В ночь с пятницы на субботу скоропостижно скончался у себя дома главный режиссер городского драматического театра Леонид Семенович Лапшин.
Было около шести утра, когда Михаила Григорьевича Демина, режиссера того же театра, разбудил телефон. Демин снял трубку и хриплым голосом крикнул:
— Да!
Он почему-то всегда, а не только спросонья, начинал телефонный разговор, любой телефонный разговор, — звонил ли он сам, или звонили ему — таким вот отрывистым «да». И вообще, разговаривая по телефону, Демин чаще всего обходился двумя словами — «да» и «нет». Их ему вполне хватало для обычных, а иногда и необычных телефонных переговоров — это были весьма многозначащие да и нет. Весьма. Впрочем, было у Демина еще одно, третье любимое слово: «подумаю». Оно позволяло маневрировать (для самообороны, разумеется) как угодно — умей только им пользоваться. А Демин этому научился.
— Да! — сердито крикнул в трубку Михаил Григорьевич.
— Квартира Демина?
— Да! — еще более сердито крикнул в трубку Демин. Он не был сердитым человеком, и крикливым он тоже не был, но он хотел спать, зверски хотел спать и не собирался просыпаться ранее девяти, поскольку репетиция назначена на одиннадцать. И вообще он терпеть не может, когда его будят. Он сам просыпается в нужный час и еще ни разу не проспал. Вот именно, сам. Сам! Но кричать все-таки не следовало. Зачем кричать, одернул себя Демин. Он сразу признал голос разбудившего его человека — это был администратор Селихов. А на Селихова как-то даже неудобно кричать. И не за что. Николай Андреевич Селихов — человек серьезный, деловой и, если позвонил в такой неурочный час, значит…
— Что-нибудь случилось? — спросил Демин.
— Случилось. Главный приказал долго жить.
— Леонид Семенович?! Не может быть!
— К сожалению, это факт. Мне сейчас звонили из скорой, а я вот вам звоню. Первому.
— Как же так, — теряя голос, пробормотал Демин и заплакал. Слишком чувствительным, как некоторые его коллеги, Демин, несомненно, не был, но и бесчувственным, а тем более циничным, его тоже нельзя было назвать — он, пожалуй, заплакал бы, потеряв близкого, любимого человека. Но таким человеком Лапшина он никогда не считал, хотя они прожили рядом почти четверть века. Рядом, но не вместе. Рядом, но порознь. В институте они были однокурсниками, пришли в театр — стали сослуживцами. И только однажды они все же чуть было не подружились: в ту пору они вдвоем — таков был каприз тогдашнего Главного — ставили «Бесприданницу», и, наверное, оттого, что их сорежиссерство как-то сразу наладилось, и дело делалось споро, доставляя всем, кто в нем участвовал, удовольствие, Демину и Лапшину стало казаться, что дружба между ними не только возможна, а что она уже зародилась, и дайте только срок… Но тут как раз Лапшин женился на актрисе Евгении Николаевне Рыбаковой, а Евгения Николаевна, да простится это покойной (Евгения Николаевна умерла три года назад), не очень-то жаловала Демина. На «мальчишнике» в ресторане Лапшин и Демин, захмелев немного, даже выпили за дружбу, но и месяца не прошло, как им стало ясно: какая уж тут дружба! Не было ее, нет и не будет. Сослуживцы они. Сослуживцы. А в остальном — чужие.
И тогда они как-то сразу, не очень-то упорствуя («Ах ты, чертова баба!» — без особой, правда, злости обругал Рыбакову Демин. «Перегибаешь, милая», — вяло и тоже мысленно возразил жене Лапшин), согласились с этим, и уже больше никогда не делали попыток что-либо изменить в своих отношениях — чужие так чужие, тем более, что это обстоятельство нисколько не мешало им жить и работать. Но вот умер чужой человек — Леонид Семенович Лапшин, — и мучительная жалость пронзила сердце Демина, и горькие слезы неудержимо полились из далеко не слезливых его глаз. Жалко, жалко, безмерно жалко Лапшина.
— Михаил Григорьевич, вы меня слышите? — осведомился Селихов и трижды дунул в трубку. «Да не дуйте вы мне в ухо», — хотел сказать Демин, это ужасно, когда собеседник дует тебе в ухо, но не сказал этого. И вообще пока ничего не сказал — Селихов мог услышать, как он плачет. А этого Демин не хотел. Впрочем, какое кому дело: плачется, вот и плачу, подумал Демин и тем не менее насухо вытер глаза, словно Селихов мог их сейчас увидеть, а те слезы, что застряли в горле, испытывая отвращение, проглотил.
— Алло! Алло! — это Селихов торопил Демина, как всегда неугомонный, сверхэнергичный и сверхделовой человек Селихов. — Вы слышите меня, Михаил Григорьевич, я спрашиваю, вы меня слышите?
— Да, — сказал Демин. В обычное время оно могло бы означать и «слышу» и многое другое, это слово, а сейчас оно говорило лишь о том, как подавлен и расстроен Демин. Он даже поморщился и недовольно покачал головой, таким расслабленным, жалким, размокшим от слез показался ему собственный голос. Но что поделаешь, он ведь хотел взять себя в руки, да вот не вышло.
— Ну что вы, что вы, разве можно так волноваться, — сказал сверхдогадливый Селихов. — Жаль, конечно, Главного, я тоже, поверьте мне, переживаю и очень даже понимаю вас, Михаил Григорьевич, но только поберегите себя, слышите, очень прошу вас, поберегите…
— Поберегу, — автоматически обещал Демин, совершенно не вникая в смысл странной, если подумать, селиховской просьбы, и не менее странного своего ответа на нее. В другое время, разумеется, вникнул бы…
— Вот и отлично! — почему-то обрадовался Селихов. — А теперь, с вашего разрешения, я поеду на квартиру покойного. Сами понимаете, какой у меня сегодня будет денек.
— Может, и мне приехать? — спросил Демин.
— Как вам угодно, Михаил Григорьевич, но, по правде говоря, желательно. Очень даже желательно.
— Хорошо, я сейчас, я быстро, — сказал Демин и, положив трубку, стал поспешно одеваться. Но быстро одеться ему не удалось: светло-серый костюм, который он с наступлением теплых весенних дней носил теперь ежедневно, показался ему слишком легкомысленным для такого случая. Впопыхах он было влез в этот веселый весенний костюм, но тут же вылез из него и некоторое время нерешительно топтался у распахнутого шкафа.
Так во что же облачиться?
Темно-синий, весьма и весьма элегантный, почти необмятый «вечерний» костюм — раза три Демин выходил в нем раскланиваться на премьерах — тоже, пожалуй, не подойдет. Слишком он какой-то торжественно-парадный. На похороны в нем еще можно пойти, да и то следует подумать. Вот именно, подумать надо. Как-то один из актеров, Демин сейчас не помнит, кто и по какому случаю, пошутил, что похороны тоже в некотором роде премьера. Тогда Демин посмеялся вместе с другими над этой, допустим не первосортной, но все же смешной «хохмой», но сейчас она показалась ему не только плоской и глупой, самого что ни на есть низкого пошиба, но и кощунственной — «Нашли над чем смеяться, идиоты» — и сразу стало ясно, что и на похороны он в этом парадном костюме не пойдет. Честные люди ходят на похороны горевать, а не выпендриваться.
Впрочем, выбор не так уж велик (разве что для старьевщика), и Демин извлек из шкафа уже основательно поношенный костюм цвета «маренго», который он таскал всю минувшую зиму. Но это ничего, что поношенный, зато скромный и серьезный. Понадобилось некоторое время и для того, чтобы подобрать к этому костюму соответственно скромную сорочку и серьезный галстук. А пока время шло, Демин немного успокоился, и теперь мысли были у него не о том, как все это «ужасно, ужасно, ужасно», а о том, что будет дальше. Например, о том, вызовут ли на похороны родичей Лапшина. Надо, конечно, вызвать, как же иначе! Но постой, постой, да кто же у него остался? А ведь никого, кроме старой-престарой тетушки, доживающей свой век не то в Чите, не то в Хабаровске. Помнится, Лапшин кому-то говорил, что все пытается перетащить тетушку к себе, а та упорно отказывается, мол, больно далеко, боюсь, не доеду, растрясет старые кости. А теперь и вправду не доедет — моложе не стала.