Страница 38 из 76
* * *
Ну, а поскольку я решил в тот день не работать, то мне захотелось пообщаться с семьей. Шума захотелось. Я не люблю тишины в квартире, когда не работаю.
В столовой сидела с книгой в руках жена. Но я голову даю наотрез, что она ее не читала и не читает — лицо у нее усталое, сердитое, ей, конечно, не до книги. Это она, несомненно, на меня сердится — на кого же еще!
— Где дети?
— Там, где нужно.
— А точнее можно?
— Можно и точнее. У Димы фехтование, а потом английский, Вовка в кино, а Юленька играет во дворе в классы.
— Зуб у тебя еще болит?
— Болит.
— Да сходи ты, наконец, к врачу. Зачем ты мучаешься?
— Зачем я мучаюсь? А кто знает, зачем я мучаюсь, — многозначительно сказала жена.
Я игнорирую эту многозначительность.
— Выдерут тебе больной зуб, и все пройдет, вот увидишь.
— Господи! — простонала жена. — Разве можно так не любить людей!
Это она тоже обо мне. Бедняжка убеждена, что, разлюбив ее, я одновременно разлюбил все человечество. Переубедить ее, наверное, невозможно, а успокоить попробую. И я говорю:
— Твой братец…
— Не смей говорить о моем брате.
— А я ничего плохого… Наоборот… мне кажется, он делает успехи, мне кажется, что он что-то интересное написал. Во всяком случае по мысли интересное. — Все это я говорю не в угоду жене, а совершенно искренне, потому что люблю Олега. Но жене сейчас во всем, что я говорю и делаю, чудится подвох. Она сейчас не верит ни одному моему слову.
— Врешь! Все врешь! Ты не веришь в Олега, я знаю. Ты вообразил себя великим писателем и всех нас презираешь. Мы для тебя даже не единицы, а только нули, нули.
Я заткнул пальцами уши и ретировался в кабинет. Но это не помогло, — так пронзительно она кричала, моя жена.
…Даже не единицы, а нули… Одним словом: спички-палочки.
Спички-палочки! Прошло уже много времени с той поры, когда я впервые услышал эти слова от Угарова, и я почему-то думал, что больше никогда их от него уже не услышу. А вот услышал. Сказал мне он их снова после той, так огорчившей его, неудачи с докладом о бое за хутор Ясногорский. Как он радовался, как вдохновился, готовясь к тому докладу. И не удивительно — бой за хутор Ясногорский Угаров считал чуть ли не лучшим своим делом.
Уже не помню, а скорее не знаю, по чьей инициативе — преподавателей очень уважаемого в нашем городе высшего военного училища или совета ветеранов — состоялось это совместное обсуждение угаровского доклада (и не только угаровского — совет ветеранов выставил еще пять докладчиков). На самом обсуждении я не был — меня услали в срочную командировку, но зато я посильно помог Угарову в подготовке — доклад он дал на переписку нашей редакционной машинистке и перед этим попросил меня: «Ты прочитай, Медведев. И если нужно там чего… ну слог подправить, так ты подправь». И я подправил. Затем ему понадобилась хорошая бумага для схем. Я достал ему в нашей типографии такую бумагу. Схемы были здорово сделаны. И я сказал об этом Угарову. Он заулыбался: «Как видишь, Медведев, и мы чему-то учены». Капитан — преподаватель училища, выделенный в качестве оппонента Угарову, в свою очередь одобрил эти схемы, чем безмерно обрадовал Угарова, потому что ему очень нравился этот двадцативосьмилетний офицер: «Будь у меня, кроме Аннушки, еще и сын, я бы его обязательно в это училище определил. У таких преподавателей только и учиться. Это, я тебе доложу, — культура. Нам с тобой, дорогой Медведев, и не снилось такое».
Видимо, Угарову до обсуждения довелось еще несколько раз встретиться со своим оппонентом, потому что восхищение его капитаном все росло и росло. И вот десятиминутное выступление капитана, и всем этим угаровским восторгам пришел конец.
— Я так думаю, Медведев, что он плохой человек, этот капитан. Бессердечный. Я ж ему не враг — а он из меня живую душу вынул. Начал он, правда, неплохо — заслуги мои отметил, и что, мол, вообще преклоняется перед героями Отечественной войны. Ну а как подошел к разбору моего боя, так сразу показал, что ничего он не преклоняется. А даже наоборот.
— Побойтесь бога, Николай Петрович, нельзя же так за критику, — сказал я.
— А бога нет, Медведев. Разве ты не видишь, что нету никакого бога, раз такие, как этот капитан, замахиваются. По моим, говорит, расчетам, а это заметь, Медведев, даже не его расчеты — у них там все машины электронные рассчитывают — ЭВМ называются. Но он все-таки говорит, этот капитан, «по моим, — говорит, — расчетам, ваша часть, товарищ подполковник, понесла в бою за хутор Ясногорский неоправданно большие потери». Это он мне, понимаешь, Медведев, мне, фронтовику, говорит.
— А много вы у того хутора потеряли? — спросил я.
— Сто двадцать человек убитыми. Большие, конечно, потери. Но что ж, по-вашему, я торговаться должен был с противником — уступите мне, мол, подешевле этот хугорок? Вот я и сказал капитану: а если бы я не сто двадцать потерял, говорю, а сорок, как вы посчитали, товарищ капитан, тогда что, тогда я молодец? Сто двадцать, по-вашему, плохо, а сорок хорошо? А эти сорок — что, спички-палочки? Или, может, они инкубаторские? Без отцов и матерей… Ты понимаешь, Медведев, какой он мне идиотский счет предложил? Тут любой пацаненок вам скажет, что идиотский. Если так считать — так черт знает до чего досчитаться можно. А у меня счет другой. Самый верный. Хутор я взял? Взял. Вот и весь мой счет.
Сказав это, Угаров почему-то начал свой рассказ сначала, добавляя какие-то важные, с его точки зрения, подробности. Он ругал капитана, ругал товарищей-ветеранов, которые за него не заступились, а должны были дать бой «молокососу». Он ругался и жаловался. Да, жаловался. Впервые я услышал от него — жалобу. И я видел, как он жаждет моего сочувствия. Хоть слова сочувствия. Хоть взгляда. А я не хотел — пусть накажет меня за это бог, пусть накажет — не хотел и не мог ему сочувствовать.
Наконец он понял это. И поднялся.
— Ну, будь здоров, Медведев. А я в отдел писем пойду, чего-то я им очень нужен — ждут они.
Да, в отделе писем его, конечно, ждут. Там он очень нужен. Отделу писем он, как говорится, пришелся ко двору, и зав. отделом Борис Евгеньевич все время благодарит меня за то, что я «сосватал» им Угарова. А «сватовство» это состоялось неожиданно и просто. В тот день, мне помнится, был напечатан мой очерк об одном хорошем человеке, и Угаров, встретив меня на улице, сказал:
— Хорошо ты написал, с душой. А все ж не пойму, почему ты только о хорошем пишешь. Ты бы хоть раз фельетон написал о бюрократах, например, о жуликах. А то ведь что получается — какой-то беззубый корреспондент из тебя получается.
— Может, и беззубый, а фельетон я все равно не могу написать, — нет у меня на это способностей.
— Какие ж еще тут дополнительные способности нужны — писать умеешь, вот и пиши. Мне бы твое умение.
— А вы попробуйте, Николай Петрович, может сумеете.
— Что ж, могу и попробовать, сватай.
И я «посватал». До фельетона, правда, пока не дошло — Угаров пока занимался расследованием писем. И делал это он обстоятельно — в отделе, как я уже сказал, нахвалиться им не могли. Все его там хвалили. Все, кроме Оли. Восемнадцатилетняя эта девушка уже очень как-то откровенно выражала свою неприязнь к Угарову. Нет, грубить она не грубила, наоборот, она была с ним вежлива и можно было сказать почтительна, если бы… может быть, в ее подчеркнутой холодной вежливости и заключается это «если бы», потому что со всеми другими штатными и нештатными сотрудниками Оля в самых дружеских отношениях. У нас в редакции все любят Олю — милую общительную девушку. И даже прощают ей ее несколько прямолинейное правдолюбие — иной раз это доброе существо «так резанет», что держись.
Угаров делал вид, что не замечает Олиного к себе отношения, но Борис Евгеньевич очень даже замечал и сердился: «Не пойму, Оля, что вы от человека хотите. Вот видите, он замечательный отчет написал. Вы читали?» «Читала». «И что?», «А ничего». «Что значит ничего?», «А то, что это еще ничего не значит». «Ну знаете…» — обижался Борис Евгеньевич.