Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 34 из 76



А вода в кухне поднималась выше и выше, и веник вдруг оказался у моих колен. Я воспринял это как сигнал об опасности, уже непосредственно угрожающей моей жизни. Моей? Вот тут-то я и усомнился — моей ли? — потому что совершенно голый человек (а я пришел на кухню в пижаме, современной и даже модной пижаме) полез на стол, на кухонный стол, уставленный не убранной с вечера посудой (мы с женой тогда так любили друг друга, что нам некогда было мыть посуду, и мы мыли ее через день, через два). Каким-то чудом уцелели многочисленные блюдца, чашки, тарелки — приданое жены и щедрые свадебные подарки друзей и родных — видимо, тот голый человек, присевший на корточки среди всех этих хрупких вещей, обладал обезьяньей ловкостью. Но сейчас вся его звериная ловкость, его умение пройти по лесной чаще так, чтобы не хрустнула под ногами сухая веточка, была ни к чему. Ловкость еще не сила. Ловкость еще не разум. Разум был бессилен, разум его не способен был побороть опасность.

И голый человек на кухонном столе ничего, кроме безмерного, мучительного страха, не испытывал.

Хуже всего, что он был одинок. Ужасно, даже неправдоподобно для человека, одинок. Один во всем мире.

Похоже, что он уже смирился с неизбежной гибелью и в ожидании ее… Я чуть не сказал «молился богу». Но бога у него тогда еще не было. Ни бога в небе, ни идола на земле (у него еще не было, а у меня уже нет — видите, какие мы все-таки разные), и ему неоткуда было ждать спасения — ни от неба, ни от земли. Никаких надежд. Никаких — только страх (у него страх и у меня — тут мы почти одно и то же, почти одно целое), а я знаю, что такое страх ожидания смерти. Может, сейчас, прямо-таки на моих глазах он весь, с ног до головы, обрастет густой шерстью — наши волосы до странности чутко реагируют на страх: встают дыбом, седеют, выпадают или, наоборот, бурно растут. Но это не произошло: и без того длинные, ни разу не стриженные волосы моего Пра больше не выросли, он просто скорчился в три погибели и закрыл глаза. Сжался в комок. Неужто он так и погибнет, неужто ничего не сделает для своего спасения? Ведь всего и дела, что повернуть водопроводный кран. Он очень легко и безотказно поворачивается как тебе угодно, этот добротно сработанный, поблескивающий никелем кран.

И я, теряя терпение, кричу:

— Так поверни же кран, поверни его! Вправо поверни. Два или три оборота вправо. Всего два или три. Чего же ты медлишь, бедолага!

Не услышал. И не услышит. А сам он еще ничего не знает о водопроводном кране. Не знает, и все. Ему еще так далеко до него — может, миллионы лет, а может, и больше.

О, как я страдал в этот миг от невозможности помочь, подсказать, спасти. Я ведь знаю, как обращаться с водопроводным краном, чуть ли не с младенчества знаю. Но к чему тебе мой опыт, несчастный, обреченный на гибель Пра, если между нами нет обратной связи.

Вот написал я здесь эти слова «обратная связь», а ведь не подумал, легкомысленно написал — не к месту они здесь, потому что это термин из какой-то научной или технической дисциплины. Какой, не знаю, но думаю, что к тому, о чем я хотел сказать, — а я хотел сказать о времени, — он, этот термин, отношения никакого не имеет, и возник он сейчас под моим пером, так сказать, чисто эмоционально. Вот именно, эмоционально. Так что — приношу свои извинения науке, которой эмоции не нужны — ей нужна точность. И я, конечно, обязан был сказать о времени точнее (хотя к высоколобому племени ученых я не принадлежу — где уж нам! Но в институте меня все-таки чему-то научили), ведь знаю же, — кстати сказать, об этом можно прочитать в любой энциклопедии, в любой популярной брошюре или, скажем, в научно-популярном журнале «Наука и жизнь», к многомиллионной армии читателей которого я принадлежу — так или иначе, знаю, что время наряду с пространством — всеобщая форма существования материи, что оно движется только в одном направлении (так что никакой обратной связи, никакой, ясно?) — от прошлого к будущему и что настоящее, которым мы так дорожим, за которое так судорожно цепляемся, даже не полустанок на его пути, оно, если так можно выразиться, лишь сторожка, шалашик, времянка у вечно поднятого семафора, мимо которого транзитом, не задерживаясь, не задерживаясь, на бешеной скорости проносится время. Все мимо и мимо. Мимо семафора и сторожки. И сквозь нас, и сквозь нас из бесконечности в бесконечность. Но и тут, как видите, опять эмоции. Не удержался я, снова уступил их натиску, их власти. Да что поделаешь — такой я уж человек. И тогда, в том страшном сне, они — эмоции — полностью овладели мной, и я заплакал. Громко заплакал. Жена в испуге проснулась и разбудила меня. Щеки у меня были мокрые от слез, и жена, которая тогда так горячо любила меня, осушила их своими губами. Она целовала меня и встревоженно спрашивала: «Что с тобой, милый. Что тебе приснилось?» Но я почему-то утаил от нее тот сон, и до сих пор она о нем не знает, хотя с каждым годом я все чаще и чаще вспоминаю о нем, и все чаще горькая тоска, порожденная им, гложет мое сердце. Но я уже не плачу, как в тот первый раз, от невыносимой жалости к тому голому человеку, а только развожу руками. Мысленно, понятно, развожу.

* * *

Мне почему-то казалось, что в этой тетради записано все, что мы — Юра Топорков и Сема Медведев — успели в то мартовское утро сказать друг другу. Но оказалось, что не все я записал. Сейчас, в третьем часу ночи, мне вдруг вспомнился и такой разговор:

— Ты дружил со своими сестрами, Сема?

— Всяко бывало; иногда дружил, а иногда ссорился.

— А я бы не ссорился, — сказал Топорков. — Мне всегда, с самого детства, хотелось сестру иметь. И брата тоже, но сестру больше. Потому что, когда уходишь на войну, а дома остается сестра, на душе, наверно, спокойнее. За родителей спокойнее.

— Это так, — сказал я. — У меня, например, сестры надежные. Они мне мою маму сберегут, а не то… не то я им головы поотрываю.



— Сестрам?! Ну что ты! Я бы свою сестренку и пальцем не тронул. Я вообще девчонок редко обижал.

— А вообще-то дрался?

— Вообще-то я драться не люблю. Ну что хорошего — я тебя по зубам, ты мне по зубам, я тебе юшку пустил, ты мне… но… вот не знаю, поверишь ли — предчувствие у меня было — понимать еще я всего не понимал, мальчишкой был, но чувствовал: война скоро будет.

— Это не предчувствие, Юра, это все знали, что скоро будет война. Об этом говорили, об этом пели. Если завтра война… В воздухе пахнет грозой…

— Вот-вот — в воздухе пахло грозой, а я это чувствовал… и можешь смеяться, потому и в драки лез, что чувствовал. Все хотел свой характер проверить. Все хотел убедиться — смогу ли.

— Ну и как?

— Думаю, что смогу. В нашем училище старичок один работает чертежником. Сам он из бывших царских офицеров. Так он мне как-то сказал — вы, говорит, Топорков, военная косточка, вы, говорит, рождены для военной карьеры.

— Не люблю я этого слова.

— Слово что — старик его в хорошем смысле употребил. А так я это слово сам не люблю. И карьеристов терпеть не могу. И, поверишь, я даже думать не могу, что и на этой войне карьеристы могут делать себе карьеру.

— Представь себе, Топорков, — делают. И ничего удивительного. Ты только подумай, сколько людей участвует в войне. Разных людей. Чего же удивляешься, что не все одинаково к войне относятся. Для одного война — ордена, слава, высокие должности. Для другого возможность командовать, многими людьми командовать, возможность властвовать над ними. А к третьему присмотришься и вдруг увидишь, что ему нравится война, потому что ему нравится убивать.

— И такие есть?

— Уроды, конечно, а есть. Но для меня, а вернее, для большинства, а я к большинству принадлежу, война эта — война за Родину, за Советскую Родину. Священная это война для меня.

— И для меня. И для меня священная, — сказал Юра.

И как же я мог забыть и не записать эти слова?! В воскресенье обязательно от начала до конца просмотрю всю тетрадь и постараюсь вспомнить и записать все слова, все до единого слова, которые Юра сказал в то мартовское утро Семе Медведеву. И еще не записанные слова самого Медведева, сказанные им в то утро, тоже надо постараться припомнить и записать. Все до единого записать, потому что последнее время я не очень доверяю своей памяти. Она — хрупкая, капризная и не всегда бескорыстная придумщица, память, постоянно ускользающая и способная в любой момент навсегда покинуть меня. Покинуть навсегда? Ну да, если упущу — покинет. А это уже будет вечной разлукой и с тем мальчиком Семкой Медведевым, который бегал когда-то по бакинским улицам, и с тем, который шел по приазовской степи в то мартовское утро рядом с Юрой Топорковым, и с тем… Но тут я вспомнил один почти курьезный случай. Есть у меня знакомый — уже немолодой кассир одного нашего местного издательства. В общем это хороший человек, но странный и, я бы сказал… ну как это помягче сказать — наивный немного. Он верит всему, что напечатано типографским способом. Безоговорочно. И надо же — однажды этому человеку попалась книжица, в которой было напечатано, — что все клетки человека, кроме нервных, полностью заменяются каждые семь — девять лет. Он воспринял это буквально, мой кассир, и решил, что сегодняшний он не имеет ничего общего с тем, каким он был девять лет назад, и тем более с тем, каким он был восемнадцать лет назад, и т. д., а следовательно… Короче говоря, он слегка, — по-моему, конечно, а я не специалист — чокнулся «на научной почве».