Страница 17 из 76
— Ну, всерьез, невсерьез, а влюблялся по всем правилам и в мечтах всякие романы с ними крутил.
— В мечтах не опасно. А наяву втюришься в красивую киноартистку и погоришь, как швед под Полтавой. Я это точно знаю. Сам чуть не погорел. Ты в Тбилиси когда-нибудь бывал? Жаль. Замечательный город. У меня дядька родной в Тбилиси. Он и сейчас там хирургом в военном госпитале. Все говорят, что хирург он заправский. А вообще он мировой парень, мой дядька. В позапрошлом году летом я у него две недели жил — я тогда собирался в Тбилисское артучилище поступить.
— И поступил? — спросил Юра.
— Какой там! У меня определенно на роду написано — «пехота». В пехотное, знаешь, как меня приняли? На ура! А в артучилище побеседовали со мной с часок и дали ясно понять, что этот род оружия не для меня. Я, конечно, огорчился, а дядька говорит: «Не горюй, Семен, погости у меня немного и дуй в другое училище». Ну я и загостевал у него. Тетя с детишками на даче, а мы с дядькой вдвоем холостякуем. Не жизнь, а малина: каждый вечер то в театр, то на футбол, то в цирк и даже разок в ресторане на фуникулере ужинали. Я от того фуникулерного шашлычка сейчас не отказался бы — замечательный, я тебе скажу, шашлычок. А днем, когда дядька на работе, я тоже не скучаю: то поброжу по городу, то книгу хорошую почитаю, а у дядьки книг дай боже, а захочу — патефон или радио послушаю. Больше, конечно, радио, потому что приемник у дяди был во! У нас в Баку я таких даже не видел. И вдруг, понимаешь, забарахлил он. Я в радио не очень кумекаю и почему-то решил, что с антенной что-то случилось. Поднялся я на верхний этаж, нашел чердачную лестницу и вылез на крышу. Вылез и чуть не ослеп: лежит, понимаешь, на каком-то паласике невообразимо красивая деваха, лежит себе, загорает, и на ней по этому случаю ничего…
— Совсем-совсем ничего? — тихо спросил Юра.
— Ну кое-что пляжное, малоприметное, конечно, было. Только одно дело на пляже… А когда среди белого дня, когда среди большого города, да еще на крыше…
— Испугался? — спросил Юра.
— Врать не буду: колени дрогнули. Сам понимаешь, мы с ней один на один, а она в таком виде. А я тогда еще очень зеленый был, что я тогда понимал… Только она хоть бы хны: улыбается, будто я к ней по приглашению в гости пришел. И я от этой улыбки совсем растерялся и со страху, что ли, начал грубить: она меня так мило спрашивает, кто я да что я и почему оказался на крыше, а я ей режу, что «трубочист я и пришел сюда трубы чистить». И еще всякое в том же роде. Она смеется, будто я ей что-то очень остроумное говорю. И, понимаешь, смирила и успокоила меня этим своим смехом. А когда мы с ней по одной выкурили — я тогда уже втихаря потягивал, но своих папирос, понятно, не имел, это она меня «Казбеком» угостила, — то и вовсе освоился. И уже сам стал ее расспрашивать. Оказалось, что она киноартистка и загорает не ради своего удовольствия, а ради роли. Режиссер приказал: «Подзагори! И чтобы мне быстренько». Вот она и полезла на крышу. «А если он вам зеленой прикажет стать, что тогда?» — поинтересовался я. Для смеха, конечно, поинтересовался. А она серьезно: «Прикажет стать зеленой — стану, я для кино что угодно сделаю». Вот тут у нас уже пошел серьезный разговор, ну а потом опять веселый, а потом пришло ей время бежать на репетицию, и она назначила мне свидание: «Ты, говорит, завтра приходи сюда, позагораем вместе, а там что-нибудь придумаем». Не удержался я и вечером рассказал об этом дяде. И, понятно, не обрадовал. Я сразу понял, что красивая соседка не нравится ему, даже очень не нравится, но ничего дурного он о ней не сказал, а только сообщил ровным, спокойным голосом: «Это, милый Сема, не твое. Понял? Не твое. Во-первых, она старше тебя, а во-вторых…» «А в-третьих будет?» — дерзко спросил я. Дядька, конечно, рассердился, но про себя, это он умел, и поскольку я оказался непонятливым, принялся преспокойно давить мне на психику: «Прости, племянник, возможно, что заблуждаюсь», — сказал он. Ну, а я, известное дело, продолжаю дерзить. «Да, заблуждаешься», — сказал я, защищая свое право пойти на свидание. И на это. И на любое. Хоть с ангелицей, хоть с дьяволицей — кому какое дело! Тут дядька мне и выдал: «Прости, если так, но я до сих пор думал, что по крышам только блудливые коты гоняют за кошками, а оказывается, и ты туда же?!» Я чуть не взвыл, услышав такое, а дядька без стеснения, по-свойски еще добавил. В том же духе.
— Строгий он у тебя, — сказал Юра.
— Вообще-то он у меня мировой парень, мой дядька, но начнет прорабатывать — сдавайся.
— Отец у меня тоже такой, — сказал Юра, но уточнять не стал, а лишь помолчал немного и спросил: — Ну, а как свидание? Ты пошел?
— Нет, расхотелось что-то.
— Самолюбие?
— Оно самое. Ты же понимаешь — когда тебя с блудливым котом сравнивают…
— Понимаю. И больше ты ее не видел?
— В жизни нет. А в кино разок видел — показали нам как-то в училище картину с ее участием. Комедию. Все хохочут, а меня злость берет. Не на кинокрасотку, понятно, она при чем, мне от той, что на экране, ни холодно ни жарко, — на самого себя. На дурня, на ишака стопроцентного. Вот именно стопроцентного — не сосунок ведь, взрослый парень, допризывник, а дал себя уговорить, как пятилетний. Вот и потерял красотку, а теперь жалуйся, не жалуйся… Да и на кого жаловаться, когда сам виноват. А тут приятель пристает: «Что с тобой?». Ну я и пожаловался приятелю на свою глупую уступчивость. Он смеется. «Брось скулить, Семка. У тебя еще и не такие будут. А там одним романом больше, одним меньше — значения не имеет».
— А у тебя это уже было? — спросил Юра.
— Ты о чем, Топорков, о романах? — задал я встречный вопрос. А зачем? Какой черт меня дернул. Хуже нет, когда приучаешь свой язык к таким неостроумным и неуместным подначкам. Но Юра вроде подначки не заметил, хотя несколько замялся, прежде чем ответить.
— Ну как тебе сказать, Сема…
— Понятно, понятно, — поспешно сказал я. Поспешно, так как уже не хотел, чтобы Юра Топорков произнес те слова, какими обычно говорят о подобных делах юнцы. Сам я, грешным делом, нередко произносил их, не испытывая при этом укоров совести и не сгорая от стыда. Многие произносили, и я заодно со многими, а вот услышать их от Юры не хотелось. И ответить правдой на Юрин вопрос мне тоже не хотелось — слишком уж она была неприглядной, та правда. Вот когда это будет у меня с Лидой — это будет прекрасно, потому что мы любим друг друга. А с той женщиной все было без любви, до чего же скверно тогда все было. Даже вспоминать не хочется. Вот и не надо, не вспоминай. Будем считать, что ничего тогда и не было. Не было и все, — решил я и сказал Юре: — Понимаешь, как-то сложилось… Одним словом, не пришлось еще. Ну, конечно, будет, чего там! И много раз уже могло быть, — добавил я и сразу вспомнил вчерашнее. Только вчерашнее, а все прежнее не в счет. «Много раз», — сказал я Топоркову. Неправда. Один раз. С Лидой.
…«Ну будьте здоровы, люди, не скучайте тут без меня», — говорю я громко, а хотелось мне сказать другое: «Ну, будь здорова, Лида, не скучай тут без меня» — вот что мне надо было сказать. И, конечно, не громко, не вслух пока, а шепотом. Но говорить с женщиной шепотом в редакционной землянке при товарищах нехорошо. Я и сам не люблю, когда при мне шепчутся. А мне пока хотелось говорить с Лидой только шепотом, а еще лучше на ухо, потому что никто, никто на свете не должен услышать, что я ей хочу сказать.
Лида перестает стучать на машинке и поднимает на меня глаза. «Уже идешь, Сема? Если не возражаешь, я тебя немного провожу». Это было ошеломляющее предложение. Обычно она говорила: «Голова тяжелая, пойду, подышу свежим воздухом». И выходила. Одна выходила. И никто, разумеется, не осмеливался идти вслед за ней. А сейчас… Она оставляет в машинке недописанную страницу и, накинув на плечи дежурный тулуп, первой выходит из землянки. И я выхожу за ней, не оборачиваясь, — мне не хочется видеть в этот момент глаза товарищей, потому что я убежден (но как выяснилось потом, без всяких на то оснований), что все редакционные мужики ухаживают за Лидой, домогаются ее любви и ревнуют ее ко мне. А я, в свою очередь, ревновал ее ко всем, даже к «Деду», седобородому нашему метранпажу. «Холодно, — говорит Лида. — Помоги мне влезть в рукава». Я помогаю Лиде влезть в рукава тулупа и, пока делаю это, несколько раз прикасаюсь руками к ее затылку, шее, щекам, волосам. И меня… только этого я не стану описывать, и без меня известно, как действуют подобные прикосновения. Скажу лишь, что здорово действуют — они тут же соединили наши руки, и дальше мы уже идем рука в руке, как дети, но это только так (или по инерции, или для умилительности) говорится, как дети, а мы идем рука в руке, как мужчина и женщина, — вот это будет точно, вот это будет правда, потому что нас обуревают совсем не детские желания. Но мы даже поцеловаться не осмеливаемся — на людях, по-моему, можно обмениваться только «безгрешными» поцелуями, а мы оба (за это я ручаюсь, что оба) жаждем «греховных» поцелуев. И объятий жаждем, а тут повсюду землянки штабных отделов и подразделений, тут, что ни шаг, то радиостанция, то зенитная батарея, то какой-то склад… И у каждого из этих объектов часовые — то и дело слышатся их властные окрики и команды: «Взять влево!», «Взять вправо!», «Назад!», «Кругом!», и нам ничего другого не остается, как повиноваться. Я повинуюсь молча — привык, и Лида уже тоже должна была привыкнуть, но она почему-то негодует и даже делает попытку поругаться с одним из часовых. «Не надо, Лидушка, не надо, часовой всегда прав», — прошу я и веду Лиду дальше в степь, где, заслонив собой половину горизонта, стоит огромная, как многоэтажный городской дом, скирда соломы. Впрочем, «я веду» — не совсем точно. Это нас обоих ведет к скирде стремление уединиться. Я по опыту знал (а вот откуда это могла знать исконная горожанка Лида — непонятно), что скирда даст нам такую возможность: когда мальчишкой я вместе с родными кочевал по этим степям, мне частенько приходилось ходить к таким скирдам за топливом для кухонной плиты и печки — «грубы», обогревающей нашу комнату. Стоило только маме сказать: «Сбегай, сынок, насмыкай соломы на топку», как я с превеликой охотой бежал к ближайшей скирде, прихватив с собой веревку, чтобы увязать солому и железную острогу с зазубринами — по-здешнему «смык».